бегал келарь и два послушника, стучали по кельям, извещая братию, что в монастыре несчастье.
Кто в чем и как попало, сбежались иноки в церковь: думали, пожар.
И в церкви глазам их представилось ‒ нет, это не пожар, а как навождение: вся церковь вдруг выросла, поднялась, и одни огромные глаза смотрят со стен ‒ иконы стояли ободранные, без риз, без украшений ‒ ни одного камешка.
И монастырский сундук с казной ‒ взломан, опустошен и перевернут. А со двора, говорят, из кладовых все запасы ‒ всё вывезено.
Это воры, выследив, где и чем можно поживиться, очень ловко ‒ и, конечно, не без своих ‒ обчистили монастырь.
Теперь монастырю конец ‒ жизнь кончена ‒ пропали!
И после минутного остолбенения взрыв вопля: все глаза устремлены к чудотворному образу Николы ‒ без золотой тяжелой ризы, кутавшей его, как в шубу, легко над землей стоял он и от простертых, осеняющих рук казался крылатым ‒ архангел.
Так как же? устроивший такое великолепное место для молитвы, хранитель и кров монастыря ‒ допустил?
Настоятель, человек опытный, пытался уговаривать: он говорил о неисповедимом божественном суде, о страхе Божьем и о кротости ‒ монашеском обете.
‒ Нельзя винить ни тех, кто отнял у монастыря сокровища ‒ «и на какую еще пользу, а, может, себе на гибель?» Ни того, в руках которого и чьим промыслом жил и живет монастырь ‒ «и кто знает божественные цели?»
Никто его не слушал, из вопля громче вырывались проклятия.
‒ Проклятые и окаянные!
‒ Проклятые и окаянные!
Три инока: Уар, Гаркис и Амлий ‒ особенно из всех неистовствовали; так еще на памяти неистовствовал Гиакин, несчастный инок, свихнувшийся на Плотине.
В исступлении они метались в кругу вертящейся расстери взлохмаченной растерзанной братии: они ныряли и выныряли, и их проклятия из человеческих голосов проклятий высвистывались птичьим свистом, надптичьей скопческой фистулой,