МЕРЛОГ

ВЛАДИМИР ДИКСОН

16.III.1900–17.XII.1929

Мне хочется говорить о сокровищах человеческого духа – о книгах, когда я думаю и вспоминаю В. Диксона. Любить книгу – это дар. Мне хочется говорить о свете – о дарах света, когда я думаю и вспоминаю В. Диксона. Все, что есть от Бога прекрасного, дано ему было. Мне хочется словами повторить взгляд человека, отмеченного светом. И я ищу это слово, что может быть прекраснее в мире – и вспоминаю: что может быть прекраснее музыки, и книги хотя это понятно очень немногим, или те редкие минуты обрадованности и благословения, когда вдруг нахлынет… или еще – молитва, соединяющая покинутого человека с Богом. И если подумать о жизни, какая она есть с ее трудом, бедой и страхом, и со всякими ухищрениями победить страх и обойти беду, и если с гоголевскою отчетливостью представить себе мир – «Господи Боже мой! – повторяя за Гоголем, – как много всякой дряни на свете!» – встреча с челове-

284


ком, отмеченным светом, неизгладима и память до последней минуты жизни.

В русской литературе есть непревзойденные страницы у Толстого и Достоевского. Мне приходит на память Анна Каренина, когда она на вокзал едет, а у Достоевского из «Скверного анекдота», как под дверями стоит начальник. Толчея мысли. Проследить эту спутаннейшую нить мысли и выразить ее словами – современная тема. Это напор человеческого духа против всего автоматизирующего строя жизни.

Диксон был хороший математик, мысль его изощрилась на отвлеченном. В передаче этого сцепа – толчеи мысли, в которой отражаются и с которой движутся вещи, была бы его сила. Такое у меня чувство от его последнего рассказа: «Описание обстановки».

Но не только в передаче вещной мысли, а и хлыва чувств – той среды, где «пробегает мысль», выражается живое. А для этого надо проникновение. И такое открытое сердце ему дано было.

«Пронзенный волнами беспроволочного телефона, цыганской песней у Будапешта, сообщениями с нью-оркской биржи, сотрясаемый колебаниями невидимого эфира, на пересечении незримых звучаний всех радиостанций всех стран земли и не только земли – Вселенной! ибо и космические лучи проникают на десять верст в глубь океана, и инфракрасные и ультрафиолетовые и те, о которых никто еще и не мыслит – но кто пронзен состраданием, кто слышит песню людской тоски – не из Будапешта, а из соседней квартиры? и никакой беспроволочный телефон, нагромождение миллиарда электронов на миллиард протонов, никакая радиостанция не уловит незримую печаль земную и невидимую земную радость, а только сердце человеческое познает горесть и нужду другого сердца».

Из современных иностранных писателей, которые ему были близки по восприятию и способу выражения «жизни», я назвал бы: Макс Жакоб и Джойс.

Легенда – повесть о явлениях духовного мира. Легенда по своему существу одного порядка со сновидениями. Русская литературная традиция литературную обработку легенды начина-

285


ет с Лескова. Лесков правильно порвав с книжным изложением, сбился на искусственный ритм и рационализовал легенду. И только Толстой, реализируя по духу нереальное явление, воссоздает легенду. Пример: о трех старцах. И это понятно: потрясенному с «Набега» Толстому явления сновидений, как и дух легенды, были несравненно ближе много передумавшему и перегорюнившемуся Лескову. В западной литературе Анатоль Франс пользовался материалами легенд для занимательных рассказов, неизменно сопровождая оное изложение улыбкой все понимающего культурного человека, не понимая, чем может быть в таких случаях улыбка и уж совсем не представляя улыбку, а гогот, которым, оглушенный, измученный потусторонними голосами, Гоголь предварял или сопровождал жутейший рассказ о явлениях колдовства и мороки, не для развлечения, а для отвлечения объявляя о смехотворном источнике и сомнительной достоверности предлагаемой жути.

Бретонские легенды – «Мерлин, Кристик» и легенды о Бретонских святых: «Соломон, Еффлам, Ронан» – первые опыты задуманного большого собрания кельтских легенд. В русской литературе впервые. И это был бы большой вклад в нашу легендарную Византию Лимонарей и Прологов. Устремление к Бретани и Ирландии объясняется родом Диксона: его память о таинственной и чудесной полосе Океана, где совершались большие духовные события, о которых теперь молчаливо говорят дольмены и менгиры. И любимый его поэт – Блок был зачарован легендой Короля Артура.

Диксон переводил Гамлета и Фауста для себя, и Вильяма Блэйка. И опять я думаю: как это печально, что оборвалась работа. А как это важно для писателя: больше, чем глазом, больше, чем губами прикоснуться к слову великих творцов слова – перевести на другой язык, и передать другому. Я представляю себе Гоголя, читающего Дон-Кихота: ведь это были счастливейшие часы – незабываемая встреча – и, может быть, впервые после Сервантеса каким ярким золотом заблистал медный бритвенный таз, воистину волшебный шлем Мамбрина!

Диксон быль религиозный – верующий и сознающий всю ответственность своей веры. Я не знаю, должно быть, и здесь на этой полосе Океана, но в России, я знаю, был обычай не только читать святое писание, но и переписывать. Я понимаю, в мед-

286


ленном искусном письме, а Диксон писал твердо и крупно, и украшая заставками и концовками, слово проникает больше, чем в мысли. Он переписал евангелие от Иоанна и несколько псалмов. Под Пасху, в Рождество и на праздники неизменно мы втроем бывали вместе в церкви.

У Диксона была заветная память детства: плюшевый белый медвежонок. Когда я остался один в его комнате среди книг, где собраны были большие сокровища, сколько любимых имен окружили меня, я их различал и в сумерки, и вдруг увидел в углу у книг белого медвежонка. Он сидел с растопыренными лапами, вытянув черный свой нос. А как одинок, но и как нечеловечески покорен судьбе, посмотрел он на меня, застыв с распростертыми лапами и вытянув свой черный нос. Вещь не только вещь, но и знак. И я понимаю. Но как трудно человеку покориться.

287


    Главная Содержание Комментарии Далее