РОССИЯ В ПИСЬМЕНАХ. Т. I

БАНЯ

Откуда и как пошло старинное мое пристрастие к старой бумаге и буквам, непонятным для нынешнего глаза?

А все дело в Москве, должно быть: родился я на Москве, в замоскворецких Толмачах, а из Толмачей шаг шагни, и весь Кремль, как на блюдечке. И вот первое, что услышало мое ухо, был старинный кремлевский красный звон, большой реут-колокол, и первое, что увидел мой глаз, были древние кремлевские башни с Иваном Великим.

Позже ‒ хождения в ночные успенские крестные ходы ‒ столповое пениемосковского Большого Успенского собора. Там, что ни служитель, ‒ стрелец, а соборяне и нынче поют, как при царе Иване пели. Выйдут черные пузатые на литию, да загудут басами самогласен Подобаше‒ стих литийный ‒ стоишь, шевельнуться боишься.

Много тоненьких свечей перед чудотворным образом Владимирской, много и перед любимым моим Благовещением ‒ перед архангелом, благовествующим радость велию. И тут же из надсвечной тьмы красноустый Спас-ярое око. А там у Петра митрополита Божия Матерь-теплая ручка ‒ приложишься, и такая она теплая, как живая, ‒ там лампада неугасимая.

‒ Господи, помилуй ‒ Господи, помилуй ‒ Господи, помилуй ‒ Господи, помилуй ‒ гудут соборяне.

Стоишь, шевельнуться боишься.

И, как помню себя, помню Макарьевские Четьи-Минеи‒ огромные, в кожаном переплете: с восковой свечой, капая, читаю в голос жития мучеников, о страстях их мученических и терпении.

5


И далеко, еще в раннем детстве, слышал я имена Погодина и Забелина, произносимые с особенным почитанием людьми, никого не почитающими.

А потом слушал я лекции самого Василия Осиповича Ключевского.

Тут наступил срыв в моей жизни и начало плавания моего по морю житейскому. И уж немало лет спустя, пообшаркавшись, выплыл я в Вологде, и свела меня судьба с князем обезьяньим, П. Е. Щеголевым.

***

Жили мы в Вологде испокон веков в одном доме у Подосенова. Только Павел Елисеевич на улицу, ‒ а я во дворе. Вместе ели, пили, купались, вместе ходили в баню. С этого все и пошло.

Павел Елисеевич, как известно, сложения богатырского, на воронежских пшеничных хлебах питан, а я, как кощою в Толмачах зародился, так и остался ‒ и в Толмачах не выелся! ‒ и останусь кощою до второго пришествия. Я, бывало, живо вымоюсь и на полок залезу с веником: я все сам себе ‒ и спину тру и веником постегаться могу. А Павел Елисеевич не может. Павел Елисеевич только-еще-только себе головку отмылил. Я над ним и управляюсь. И как, бывало, примусь спину тереть, уж тру, тру, в две руки стараюсь, а все не пробрать никак, чтобы докрасна. Передохнешь малость, да с кипяточком, ну, ‒ и вспыхнет спина, что огонь. Тут-то вот и начинается. И чего-чего, бывало, в распаре да банном воздухе ‒ в банном пару приятном, чего только ни рассказывал Павел Елисеевич!

О Персиде, волхвах персидских, и о звезде вифлеемской, и о Египте, и о Индии, всю старину, и допотопную самую, из-под земли, подспудную, из преисподней на свет Божий подымет, и на всех-то на двунадесяти языках, само собой, и по-нашему, ‒ много-ль нынче среди русских писателей, кто бы по-русскому-то умел говорить, по-настоящему! ‒ начнет с санскритского, кончит по-персидскому.

А как пел! В бане особенно поется, да если еще с голосом да с душою. Ну, подтягиваешь, бывало, ну, что уж, это не то, разбойничьи песни певал Павел Елисеевич, атаманские.

6


покатилася головка

покатилась голова,

знать, такая уже доля

атамана казака.

 

А выйдем из бани, да с веником по морозцу, по вологодскому, домой на Желвунцовскую ‒ пар-то от нас за версту! Наша хозяйка, старуха Подсениха, видно, по этому самому пару, по клубам белым, и примечала, что, мол, возвращаются домой нагрешники, да скорее самовар на стол. А рассядемся за самоваром ‒ с полотенцем чай-то пивали! ‒ и опять разговоры.

Павел Елисеевич мне письма самого Гоголя показывал! Ему из Академии в Вологду добра этого тюками присылали: тюк получил, разработает и назад в Питер. А ему еще подвалят. Насмотрелся я, слава Богу, навострил глаз на старой бумаге, на буквах непонятных для нынешнего глазу.

А премудростям палеографическим, чтению и письму глаголическому, виноградной вязи, юсам и аористам научила меня ученица покойного профессора Илии Александровича Шляпкина Серафима Павловна Ремизова-Довгелло, действительный член санкт-петербургского археологического института.

Стал я понемногу старину читать, стал в старине разбираться и затеял по обрывышкам, по никому не нужным записям и полустертым надписям, из мелочей, из ничего представить нашу Россию.

Из мелочей, из ничего представить Россию, чем жила она и стоит доныне, ‒ вот она, какая затея!

И затее моей конца краю не видно.

1917 г.

7


    Главная Содержание Комментарии Далее