ВЗВИХРЁННАЯ РУСЬ

МЕДОВЫЙ МЕСЯЦ

I

ПРЯНИКИ

Сосед Пришвин, пропадавший с самого первого дня в Таврическом дворце – известно, там в б. Государственной Думе все и происходило, «решалась судьба России» – Пришвин, помятый и всклокоченный, наконец, явился.

И не хлеб, пряников принес – настоящих пряников, медовых!

– По сезону, – уркнул Пришвин, – нынче всё пряники.

К Таврическому дворцу с музыкой водили войска.

Один полк привел «великий князь» – и об этом много разговору.

С войны приезжали солдаты, привозили деньги, кресты и медали –

– чтобы передать Родзянке.

Появились из деревень ходоки: посмотреть нового царя –

– Родзянку.

 

Родзянко – был у всех на устах.

 

И в то же самое время в том же Таврическом дворце, где сидел этот самый Родзянко, станом расположились другие люди во главе с Чхеидзе – «Совет рабочих и солдатских депутатов».

Тут-то, – так говорилось в газетах, – «Керенский вскочил на стул и стал говорить – »

Я заметил два слова – две кнопки, скреплявшие всякую речь, декларацию и приказ той поры:

– смогу.

– всемерно.

И Родзянко пропал, точно его и не бывало.

45


К Таврическому дворцу с музыкой водили войска.

С войны приезжали солдаты, привозили деньги, кресты и медали –

– чтобы передать Керенскому.

Появились из деревень ходоки: посмотреть нового царя –

– Керенского.

 

Керенский – был у всех на устах.

 

И третье слово, как третья кнопка, скрепило речь:

– нож в спину революции!

А красные ленточки, ими украсились все от мала до велика, обратились и совсем незаметно в защитный цвет.

И наш хозяин, не Таврический и не Песочный, другой, таскавший меня однажды к мировому за то, что в срок не внес за квартиру 45 рублей – а ей-Богу ж, не было чем заплатить и некуда было идти! – старый наш хозяин – человек солидный, а такой себе бантище прицепил пунцовый, всю рожу закрыло, и не узнать сразу.

Носили Бабушку

Вообще, по древнему обычаю, всех носили.

Жаль, что не пользовались лодкой, а в лодке и сидеть удобнее и держать сподручней.

Поступили, кто посмышленее, в есеры:

– в то самое, – говорили, – где Керенский.

«Бескровная революция, – задирали нос, – знай наших!»

«Бескровная, это вам не французская!» – дакали.

Демонстрации с пением и музыкой ежедневно.

Митинги – с «пряниками» – ежедневно и повсеместно.

Все, что только можно было словами выговорить и о чем могли лишь мечтать, все сулилось и обещалось наверняка – «пряники»:

земля,

повышение платы,

уменьшение работы,

полное во всем довольство,

благополучие,

рай.

Пришвин – агроном, человек ученый, в Берлине по-

46


немецки диссертацию написал, Dr. M. Prischwin! – доказывал мне, что земли не хватит, если на всех переделить ее, и что сулимых полсотни десятин на брата никак не выйдет.

Я же никак не агроном, ни возражать, ни соглашаться не мог, я одно чувствовал, наседает на меня что-то и с каждым днем все ощутительней этот насед. И, не имея претензии ни на какую землю и мало веруя в пряники – наговорить-то что угодно можно, язык не отвалится! – карабкался из всех сил и отбивался, чтобы как-нибудь сохранить

свою свободу

самому быть на земле

самим.

И красную ленточку – подарок Николая Бурлюка, – надписав «революция», спрятал в заветную черную шкатулку к московскому полотенцу – петухами московскими мать вышивала, и к деревянной оглоданной ложке – памяти моей о Каменщиках, Таганской тюрьме.

*

– – остановился у Н. С. Бутовой в Москве в Успенском переулке. Жду С. П. И вижу, Ященко пришел. Так – моя кровать, а он на диване лежит. Входит Н. С. Бутова.

«Это небезызвестный профессор Ященко, – говорю, – пришел ночевать».

И мне очень перед Н. С. неловко: ведь она его совсем не знает!

А вот и утро – – я иду по Садовой мимо С. В. Лурье на Землянку. Против церкви Николы Ковыльского два городовых и околодочный – и все в белом по-летнему. «Городовых уничтожили, а они стоят!», стал я против – рассматриваю.

Но тут как пошел народ, как пошел – меня и оттеснили.

Барышня Пуга́вка тянет за руку, а в руках у Пуга́вки диплом, в трубочку свернут: хочется ей непременно, чтобы я посмотрел. А я не могу разобрать – ведь ночь! – ничего не вижу.

Подошел к фонарю –

«Ничего не понимаю!»

47


«Я кончила балетную ботаническую школу».

Догоняю С. П. А меня мальчик да девочка нагнали.

«Мы дети Фриды Лазаревны и Я. С. Шрейбера!»

«Вот, — думаю, — С. П. удивится».

– – девочка беленькая, на мышку похожа, а мальчишка черненький, а за ними борода треплется –

«Оторвалась, значит, от Якова Самойловича, самостоятельно теперь – »

Идет навстречу Пильняк: ноги серебряные, кончик носа серебряный –весь блестит.

Оказывается, что же вы думаете, тоже ночевал у Н. С. Бутовой.

«И Гершензон, и Бердяев, все там».

«Бедная, – думаю, – Н. С., этакую ораву!»

И вижу Успенский переулок, церковный двор. Из квартиры Н. С. Бутовой выносят ковры. А Лев Шестов клетку несет.

«Ты, – говорит, – на мне ездил, теперь я на тебе покатаюсь!»

Помогаю какой-то ковер нести персидский. Вниз несли – очень тяжелый! – а когда донесли, очутился я наверху. Вхожу в комнаты, а следом за мной келейник из Андрониевского монастыря – он принес ветчины и хлеба –

«Тут кормить не соглашаются».

II

ПАЛОЧКИ

Прачка, немка Лизавета, столько лет стиравшая у нас на Таврической, точная и аккуратная, на Остров ходить отказалась. Пришла другая; новая: на вид ничего, старый человек, поверить, казалось бы, можно.

И выстирала. Просит вперед денег ей дать.

– Ей-Богу, – говорит, – в пятницу гладить приду! Ну, дали ей денег, все – сколько полагалось, а она и надула.

Тут по двору ходит, скалится.

– Пойди, – говорит, – жалуйся! Куда пойдешь?

48


И вспомнился мне разговор со старшим дворником: принес постановление домового комитета.

«В доме у нас, – сказал он, – все идет дружно, только интеллигенция против!»

«Кто ж это?»

«Да вот сам хозяин... насчет земли не согласен».

Может, думаю, и эта старуха тоже насчет земли хлопочет – – только этажом ошиблась!

И еще вспомнилось, такое ж – со швейцаром.

«Вот землю теперь трудящимся, – сказал швейцар, – я тоже получу!»

«Зачем вам земля? Ведь вы всю жизнь в городе живете и не знаете, что с землею делать?»

А он подумал, и словно б и согласен, потом вдруг нашелся:

«Ну, я деньгами согласен получить».

*

Пошел я в парикмахерскую постричься и напоролся на митинг.

Главный мастер кричит:

– Теперь такое время, надо рвать. А то поздно будет.

И я подумал:

«А земля-то, пожалуй, и не причем, тут верно вот это – – а то поздно будет!»

*

Из парикмахерской шел так – по улице.

К красным флагам привыкли. Трамвайный путь расчищают.

На трактире надпись:

в виду свободы объявляю: мой трактир свободен для всех солдатов. Солдаты, приходите, кушайте, пейте бесплатно, а также желающие из публики. Да здравствует свобода!

Столпились кухарки.

Какой-то шутник из прохожих:

– Требуйте 98 рублей в месяц, а миритесь на 30-и.

Сам смеется. Но смех его – всурьез.

49


– Намедни тоже, выискалась барыня растрепа. Собирала по полтиннику, записывала в общество, тоже сулила 98 в месяц. И адрес указала на Фурштадской. А когда пошли, там такой и нет.

– Теперь такое время.

– А то поздно будет.

– Я не подданый, чтобы день и ночь работать! – угрожал кому-то ломовой.

Нестройно кучка народу – душ около сотни – демонстрирует мимо Исакия.

Два красных флага:

«да здравствует с-д. р. п.» и «земля и воля».

Царь вампир из тебя тянет жилы,

Царь вампир пьет народную кровь...

– Товарищи, присоединяйтесь! долой буржуазию! шапки долой! – выкрикивает без шапки.

А рядом солдат с ружьем:

– Сказано: шапки снимать. Снимай шапку!

Я снял шапку.

И какие-то два прохожих сняли.

И вдруг мне показалось, один из моих глазеющих соседей как гаркнет –

Бо-же ца-ря...

царь вампир из тебя тянет жилы,

царь вампир пьет народную кровь...

– Пойдем! – и оба пропали.

Смеркалось – весенняя тяжелая сумерь волной накатывала.

И я вспомнил, как в 14-м году в войну один поперечный поэт – А. И. Тиняков – тоже вот гаркнул на всю Фонтанку:

«Да здравствует император Вильгельм!»

Пение едва доносилось и только какой-то «рарпир» и «нарров» врывались в уличный шум.

Я надел шапку и пошел.

50


*

Нет, не в воле тут и не в земле, и не в рыви, и не в хапе, а такое время, это верно, вздвиг и взъерш, решительное, редчайшее в истории время, эпоха, вздвиг всей русской земли – России. Это весенняя накатывающая волна, в крути вертящиеся палочки – самое сумбурное, ни на что не похожее, весеннее, когда все летит кверх тормашками, палочки вертящиеся –

И я стиснулся весь, чтобы самому как не закрутиться такой палочкой.

Россия – Россия ударится о землю, как в сказке надо удариться о землю, чтобы подняться и сказать всему миру:

– Аз есмь.

– Но можно так удариться, что и не встанешь.

– Все равно, не хочу быть палочкой!

– Теперь это невозможно: или туда или сюда.

Я не все понимал, что говорилось во мне, и часто просто слов не было, а какая-то круть туда и сюда – обрывки слов.

А все сводилось: чтобы не растеряться и быть самим под нахлывающей волной в неслыханном взвиве вихря.

И что я заметил: звезды, которые я видел в канун, погасли, вихрь овладевал моей душой.

– Да, я бескрылый, слепой, как крот, я буду рыть, рыть, рыть –

*

Вечером сосед Пришвин рассказывал о всяких чудесах.

Рассказал о арестованных городовых, которые собрали между собой по подписке 215 рублей –

«на нужды революции».

И я себе представил, как эти городовые, усатые, в сапогах, а кто и в женском платье – и такое со страху бывало! – надо же как-нибудь выкручиваться... такое время –

«на нужды революции!»

– А в Царском на митинге городовой вышел в солдатском: «Я, говорит, иду на фронт, не все мы такие, зачем же на детей позор? Я могу быть убит!» «А когда будешь убит, тогда и говори!»

51


– А как же с деревней?

– Ничего, в деревню поехали: «тучи!»

*

– – едем в Москву –

«Чем чернее труд, тем больше прав на свободу, вы кто такой?»

«Я? – и не долго думая: – я, – говорю, – отходник: и в Киеве и тут приходилось...»

«Получайте билеты».

Попали на Плющиху в Новоконюшенный к Льву Шестову.

Шестов над спиртовкой, поставил чайник.

«Революция или чай пить?»

И сам глазами смеется:

«Помолчи, – не дает ответить, – такое время, лучше помолчи».

На Зубовском бульваре на ларьке продают белые хлебы.

Я выбрал три хлеба – как большие рыбы.

«Сколько?»

«По рублю».

Схватил я у ларечника колун, да на торговку:

«По-рублю!»

«За все – 50 копеек».

А сама так смотрит – и задаром отдаст! – так, только одни сверлки – глаза.

Опустил я колун – и всего-то у меня полтора рубля! – все и отдал.

III

О МИРЕ ВСЕГО МИРА

Третья неделя и с каждым уходящим днем входит новое – жуткое.

И эта жуть представляется мне всё от праздности: на улицах, мне кажется, не идут уж, а «ходят».

Углубляется революция, – так сказала одна барышня из редакции.

И как была счастлива!

52


Я видел о ту пору счастливых людей: и их счастье было от дела.

– Революция или чай пить?

Другими словами:

– Стихия – палочки вертящиеся? – или упор, самоупор?

Те, кто в стихии – «в деле», – они и счастливы. Потому что счастье ведь и есть «деятельность».

И скажу, до забвения видел я тогда таких деятельных – счастливых.

Чай-то пить совсем не так легко, как кажется! Ведь чтобы чай пить, надо прежде всего иметь чай. А чтобы иметь чай – –

Есть, впрочем, одно утешение: эта стихия, как гроза, как пожар, и пройдет гроза, а ты останешься, ты должен остаться, вдохнув в себя все силы гроз.

– Но грозой может и убить!

Пришвин – увлекающаяся борода, – так его прозвали на собраниях, «увлекающейся бородой», – Пришвин всё в ходу, не мне чета, но тоже не в деле, и вот приуныл чего-то.

 

«В мясе-то копаться человечьем – все эти вертящиеся палочки – вся эта накипь старых неоплатных долгов – месть, злоба – весь этот выверт жизни и неизбежность, проклятия –  р е в о л ю ц и я  – нос повесишь!»

 

Соседки наши, учительницы, обе тихие, измученные.

Я часто слышу, как старшая жалуется:

– Несчастье мое первое, что я живу в такое время.

А другая кротко все уговаривает:

– Очень интересное время. После нам завидовать будут. Надо только как-нибудь примириться, принять все. И разве раньше лучше нам было?

– Да, лучше, лучше, – уж кричит.

И мне понятно:

«Как хорошо в грозу, какие вихри!»

И мне также понятно и близко:

«В мясе-то копаться человечьем – все эти вертящиеся палочки, – гроза, раздор, тревога и самая жесточайшая месть и злоба, выверт жизни –  р е в о л ю ц и я».

53


– Хорошо тому, кто при деле, а так – –

– Представляю себе, как вам трудно! – мне это та барышня сказала редакционная.

– Когда происходят такие исторические катастрофы, какой уж тут может быть счет с отдельным человеком! – на все мои перекорные рассуждения ответил Ф. И. Щеколдин.

– Да, потому и наперекор: ведь катастрофа-то для человека, а человека топчет!

– Видел я на старинных иконах образ Иоанна Богослова, – заметил археолог И. А. Рязановский, – пишется Богословец с перстом на устах. Этот перст на устах — знак молчания, знак заграждающий.

– Бедные   с ч а с т л и в ы е  палочки, куда вихрь понесет, туда и летите!

Палочками разносились по белому свету семена революции.

*

А сегодня Пришвина и не узнать.

Сегодня – 14-ое марта: знаменательный день:

ко всему воюющему миру обратились с призывом о мире –

– Посмотрел я, – рассказывал Пришвин, – рожи красные: чего им? Какая война? Домой в деревню, к бабе. Конечно, мир.

И я почувствовал, что оживаю.

Ведь я словно умер, и вот опять родился, учусь говорить, смотреть –

Сегодня я в первый раз стал писать.

А какая весна на воле!

*

– – вижу образ Божьей Матери – венчик на образе из чистого снега; выдвигаю ящик бумаги достать и вытянул ногу – шелковая тонкая туфелька. А живем мы не в доме – над домом. Леонид Добронравов поет: Величит душа моя Господа!

54


IV

ЖЕРТВ РЕВОЛЮЦИИ

О похоронах жертв революции говорили давно.

Спорили о месте: хотели первоначально на Дворцовой площади похоронить, да, говорят, Горький вступился, и постановили на Марсово поле нести.

Пугали всякими страхами: и то, что пулеметы будто на крышах не все сняты и, как пойдет процессия, тут и начнется стрельба; и того еще боялись, что нужен порядок, а как его сделать? – никто никого не слушает.

Накануне прибежала к нам во двор девчонка из соседнего дома, предупреждает не выходить на улицу:

– На 17-ой линии с седьмого этажа с крыши только что сняли пушку!

А случившиеся при этом страховоды подтвердили:

– Из Москвы в одну ночь пешком целый полк пришел: бегут с войны.

23-го марта ровно месяц, как началось.

23-го марта и состоялись похороны.

 

Без колокольного звона несли красные гроба.

 

А если бы знали, какой есть погребальный перезвон – в старых русских городах, в Сольвычегодске и нынче звонят, – большое искусство!

На Марсовом поле говорили речи и из всех запомнилось – В. И. Засулич:

«о втором издании русской революции».

Сумрачны были эти похороны, как и день сумрачный.

*

На углу 14-ой линии какой-то самозваный милиционер, пользуясь случаем – народ на похоронах! – залез в квартиру на самый на верх.

Была одна женщина в квартире с детьми, подняла крик. Соседи – одни женщины оставались – на крик бросились, навалились на «милиционера» и потащили вниз.

Крик поднялся на всю линию.

Собралась толпа.

– Голову ему снять мерзавцу!

55


Ну, а тот просит, винится:

– Не снимайте, – говорит, – головы моей! – просит.

Страшно, когда человек на тебя бросается, а страшнее того, когда схватят тебя, бросающегося.

– Голову снять!

Одно твердят, не слушают ничего.

Вот это-то и есть самое страшное: не слушают! – не слышат слов твоих.

Кричали, кричали – слава Богу! – повели в комиссариат.

*

Сумрачны были похороны и красное не красным, сумрачным смурило.

А когда наконец стали расходиться, все только и говорили, что о порядке.

И иностранцы, говорят, дивились нашему порядку.

– Первый смотр революционного пролетариата!

*

Скажу о порядке –

Чем-чем, а порядком мы всегда славились.

И летописный беспорядок – «наряда» будто нет! – и прославленная московская Ходынка, все это так – либо со зла, либо себе на уме сказано.

Через месяц в Саратове – все газеты облетело!

В Саратове на Петиной улице спозаранку образовывались хвосты – очередь перед публичными домами – публичные солдатские хвосты: 40 человек на одну женщину, как раз, стало быть, наоборот песни. И бывали случаи, что даже выскочит на улицу которая: «Спасите, больше работать не могу!» Ну, а уж зато порядок – такой был порядок, что иностранные корреспонденты, когда дознались, то не только дивились, а и завидовали: в Европе ничего подобного не бывало! Конечно, культурные-то народы без привычки полезли бы, как скоты, и передрались бы друг с другом из-за.

А еще позже в Ташкенте.

В Ташкенте самосудом прикончили Коровиченку. И когда лежал он на полу, истерзанный, при последнем издыхании, образовался опять-таки, скажу, хвост –

56


очередь – пускали за 30 копеек по очереди плевать в лицо умирающему – хвост плевательный.

Шли, платили 30 копеек и плевали, и был порядок – математический.

V

СВЯТАЯ

На почте какой-то мальчик с пачкою заказных писем  у с т у п а л  очередь одиночным письмам, и только когда все прошли, подошел к окошечку с своею пачкой –

– ко всеобщему удивлению!

Был у нас Вяч. Шишков, б. сибирский атаман, и денег предлагал и муки пообещал на Пасху –

– какая редкость!

Хлебные хвосты растут.

Говорят, скоро хлеба совсем не будет.

Лег я и лежал с открытыми глазами: столько наслушался я горьких жалоб, столько слез увидел, в глазах черно.

*

Благовещение праздновали три дня.

Лед не скалывался по улицам — лужи, кучи, грязь невылазная — что-то от Пензы, Вологды, Устьсысольска и никак не петербургское.

По чистоте Петербург был ведь первый после Берлина!

Увлекающаяся борода – Пришвин – с того самого дня, как кликнули клич о мире, ходил в раже и ничего не замечал, так и пер по грязище.

По-прежнему к Таврическому дворцу демонстрировали.

Но из всех демонстраций, о которых читали в газетах, всякому запомнилась демонстрация детей.

Они пришли, как водится, со всем весенним шумом, принесли «пифагоровы штаны» и «удельный вес», и что говорили, не знаю, а наказ им памятен:

«зорко следите за правительством!»

*

Пасха была ранняя.

И праздновали Пасху, кто сколько хотел.

57


– Вот немцы, те сумели бы устроиться, а у нас только палка – без палки ничего. Так всё и распразднуют.

Пришвин как будто соглашался: бывалый, сколько лет жил в Германии, знает, что такое «немецкое дело».

– У немцев, посмотрите, едет ли желтый почтовый автомобиль, какая важность у почтового чиновника: Reichspost! – или обратите внимание на вагоновожатого, вам покажется, не простой вагон ведет он, а какой-то особенный, и случись что, все разрушится – Германия! – весь мир, или когда сдаешь заказное письмо, ведь с твоим письмом так мудруют – так наклеивают и подписывают, словно в твоем письме сама судьба – Германии! – всего мира. У немцев нет этого маленького дела, маленького человека – «должность моя маленькая, сам я маленький человек!» – нет этой нашей русской сгорбленности и пришибленности, и эту походку трусцой, семенящую, где вы ее там встретите? Да, такие не распразднуют свое добро.

Пришвин соглашался, но его будоражил и веселил этот взвих или, как твердил Иванов-Разумник, скифский вихрь, буря – пьянящая китоврасова музыка – безумье, когда все ни на что, а так – рывь, колебание мира, и все эти взвихнутые вертящиеся в вихре палочки – танец бурь, танец битв, крутящейся крути все круче и круче – танец  р е в о л ю ц и и.

А кроме того – Пришвин охотник – весна! – ошалел, потянуло на землю к траве и лесу.

На Пасху у нас все было – Шишков, как всегда, и мучное слово сдержал.

Встретили Пасху с Пришвиным.

На второй и третий день было большое сборище, как всегда.

Как всегда, Федор Иванович Щеколдин и Наталья Васильевна Григорьева, Леонид Добронравов, И. А. Рязановский, А. М. Коноплянцев, Р. В. Иванов-Разумник.

Приходил и Александр Александрович Блок – и это в последний раз был он в моей серебряной игрушечной комнате – в обезвелволпале (в обезьяньей великой и вольной палате).

Блок, для меня необычно, в защитном френче, отяжелелый, рассказывал о войне –

58


«какая это бестолочь идиотская – война!»

И за несколько месяцев – служил он в каком-то земском отряде – навидался, знать, и наслышался вдосталь!

И была в нем такая устремленность ко всему и на все готового человека, и что бы, казалось, ни случилось, не удивишь, и не потужит, что вот еще и еще придет что-то.

А что-то шло – это чувствовалось – какой-то новый взвих –

Ведь и за этот месяц уж чувствовалось, что дальше так продолжаться не может, и можно на все решиться, только бы перемена и, что бы ни произошло, все будет лучше –

Я слышал, как одни ждали немцев, я скоро услышу, как другие будут рады Корнилову, а третьи – что бы там ни было – главное, конец войне! – и таких большинство, обрадуются Ленину и встретят Октябрь ладно.

VI

ПЕРВАЯ СМЕРТЬ

На четвертый день Пасхи умер доктор А. Д. Нюренберг.

Это первая смерть моего возраста – мы родились в один год и в один месяц.

Живой человек – бессмертный, казалось! – и в несколько дней всему конец.

Добрый он был человек – такими добрыми родятся только очень талантливые – и умница.

Лежал он на Фонтанке в тесной Кауфманской часовне.

Я пришел спозаранку.

Какие-то старушонки, спешившие за мной, – дорога к часовне путанная – стояли у стены, трясли головой, жалко смотрели красными от слез старыми глазами.

Много приносили венков и так цветы –

А эти старушонки ничего не принесли – они только сами пришли с Острова за Калинкин мост на Фонтанку – принесли свой непосильный труд и жалость.

Я помню, что-то он рассказывал о старушонках и о беде их несчастной, о своих соседях.

59


Я смотрел на желтый крепкий лоб – какой умный упор! Но глаза, закрытые плотно, не  с в е т и л и. И только брови – одна к другой – чернее еще чернелись.

И мне вспомнилось: приехал он однажды после приема, лег на диван в нашей тесной столовой – просто так полежать; я пошел к себе, занялся письмом и совсем забыл; вхожу зачем-то в столовую, протянул руки, чтобы на стул не наткнуться – чуть-чуть огонек от лампадки светит – а он с дивана тихонько руку да за ногу меня – и поймал!

И с этих пор и не знаю, отчего это бывает, я почувствовал что-то такое доброе в его душе, и еще понял тогда же, и тоже не знаю, отчего это бывает, что одинок он в сутолке своего дела и, хоть большая гремит слава, а счастья нет и нету.

Старушонок совсем к стене прижали.

Все приходил народ – пациенты – очень много, всю часовню набили и венков много — весь в цветах.

Последние цветы – последний поклон молчаливый и – безответный.

Я все смотрел на желтый крепкий лоб и думал и тихо покорно мирился со смертью:

«в суете своего дела очень он устал, а теперь ничего не надо, вот и лежит спокойный непробудно – телефон не разбудит и торопиться некуда».

И еще думалось:

«трудно очень жить стало, так трудно, что просто иногда завидно – мертвому завидно: не могу я быть ни палачом, ни мстителем, ни грозным карающим судьей, и всякая эта резкость «революционного» взвива меня ранит и мне больно – моей душе больно».

На кладбище я не пошел – очень далеко, надо по железной дороге! – а проводил, как выносили.

И все я смотрел – провожал.

Венок из маленьких синих цветков, подвешенный на колеснице, подпрыгивая, лучился синим.

Солнечный весенний день.

*

60


VII

МОЛЧАЛЬНИК

He все на Руси крикуны и оралы и не всякий падок на крик.

Сказать о русском человеке, будто пустым крикливым словом взять его можно с душой и сапогами, это неверно.

И не одна только примазавшаяся гирь и шкурническая мразь сидит нынче по русским городам и верховодит.

Приехал И. С. Соколов-Микитов, солдат – летчик с фронта – большой молчальник, слова не выжмешь.

– Какими, – говорю, – судьбами?

– Выбран делегатом в Совет рабочих и солдатских депутатов.

Ушам не верю.

– Кто же выбрал?

– Шестнадцать тысяч за меня, как один. Вот и послали.

И рассказал мне, как на собрании у них первыми крикуны повыскакивали и стали бахвалиться: кто чего может! А он, Микитов, молчком сидит, и только потом обмолвился, что, мол, зряшное это все бахвальство-то, ни шапками не закидаешь, ни горлом дела не сделаешь. И как стали выбирать, крикунов-то взашей, а его на атаманское место в Совет.

И вправду Соколов-Микитов большой молчальник и, коли скажет, бывало, с толком скажет, не даст в обиду и прок был.

Но скажу, что вышло: и не то что бы закричали его крикуны и оралы, но сам-то он перемудрил и до самого конца, как в моряки поступить балтийские, три месяца ходя в Совет, не проронил ни слова.

Слово – серебро, молчание – золото, а если уж чересчур, то просто – сом-молчальник!

VIII

ТУРКА

А бывают на свете люди, и тоже про них не скажешь, что из породы они человеческой, ну, как рисуют человека на картинках «возрасты человеческой жизни», нет, это не

61


человеки, а сказочные люди, о которых всякий в книжках читал – в сказках, и вопреки здравому рассуждению верил, что они на самом деле есть.

Я знал такого, кличка ему Турка. Туркой все его и звали – Илья по имени, по прозвищу Турка.

Обыкновенно появлялся у нас Турка перед наступлением какого-нибудь важного события.

И вот в апреле появляется Турка.

Турка рассказал о демонстрации, с которой он только что — первая в Петербурге демонстрация с черными флагами.

– Денег столько, сколько подымешь, а земли столько, сколько обежишь.

А заодно рассказал Турка и о приятеле своем, тоже турке, – не то в Рыбинске, не то в Кадникове.

Турка в географических названиях всегда путал и начнет другой раз про Чернигов, а сведет на Кинешму, тоже и в именах, а что до численности уж подлинно обсчитывался – из одного выведет три, а из трех всю дюжину.

Так вот где-то в Кадникове жил-был этот турка Киреев Григорий Сильвестрович.

– Человек одинокий, жил Киреев тихо и смирно, торговал рыбой и одного дожидался в одиночестве своем – праздников: сначала Рождества ждет, потом Благовещения, потом Пасху и т. д. И вдруг нежданно-негаданно грянула революция и все перепуталось и так перевернулось, ни с того, ни с сего выбирают его в городские головы, и вся Кинешма от мала и до велика – «здравствуйте, пожалуйста, Григорий Еремеевич, быть вам головой!» Он и растерялся: еще б, головой!.. И в один прекрасный день после головинных поздравлений ясно почувствовал, что не одна, а целых две у него головы: одна собственная его, Киреева, которая ест кушанья и разговаривает, а другая – другая голова городская.

– Ах, Турка, Турка!

– И это бы все ничего, – продолжал Турка, – ну что ж такого, две головы, да хоть бы и три, я бы и девять носил, даже с девятью хор можно устроить и концерты давать: пою за десятерых! Но дело обернулось куда хуже, другая-то голова городская оказалась водяной: воду из нее льют, улицы поливают. Это его окончательно

62


и сбило. И теперь собирается прямо из Ельца и со всем многочисленным своим семейством в Петербург: хочет представиться в петербургскую пожарную команду и послужить делу революции, как неистощимый и непрерывно действующий самополив!

Турка вращал огромными турецкими белками и в ус свой черный по-турецки улыбался.

– Ах, Турка, Турка!

Сколько ему, Турке, еще в жизни ночей!

Это из тысяча-и-одной-ночи прямо со страниц из картинки вышел он и очутился в России, а из России перекочевал в Европу, а из Европы в Китай, потом в Сибирь и опять в Россию.

 

Турка считал себя причастным к русской литературе; когда выходила замуж дочь Глеба Ивановича Успенского, Вера Глебовна, за Савинкова, он был шафером, а затем некоторое время жил в одном доме и по одной лестнице с Павлом Елисеевичем Щеголевым на Большой Дворянской, и кроме того любил посмотреть редкие русские книги в книжной лавке у Якова Гавриловича Новожилова.

Турка, окончив Петербургский университет и отсидев в Крестах за «беспорядки», поехал в Германию – Турка тоже «доктор», только не агрономические науки изучал он, как Пришвин, а по апретурному делу – химик.

Из Германии Турка вернулся в Херсон к отцу и занялся торговлей – в Херсоне первая была их лавка: всякие и самые тонкие английские сукна.

Турка во всех влюблялся и в Турку влюблялись, и было у Турки тысяча невест, а на тысяча первой Турка собирался жениться.

И не женился.

Сколько ни объяснялись, сколько ни говорили друг с другом, а до конца никак не могли договориться и по очень простой причине: Турка туг был на правое ухо, а невеста на левое с глушинкой.

Так и не женился.

А помер отец, осталось все Турке, как старшему, а Турка передал торговлю братьям, а сам пустился свое счастье искать.

63


Заманила его на восток икра – «красная кетовая икра!»

И повезло – на икре большое состояние нажил.

И уж собирался было в Японии дом строить из фиговых листиков, а мне сулил китайских богов и японскую разноцветную тушь, и вот случилась буря – кетовые корабли потонули, и уж в 4-ом классе прикатил Турка в Петербург, – начинай сначала!

И была его турецкая жизнь полна самых таких головоломных нечаянностей: то он какие-то гайки продавал, то табашным делом занялся, –но все как-то так выходило, что вот-вот на небеса взлетит, хвать, корабли ко дну, начинай сначала!

Когда началась война, Турка ходил к Зимнему Дворцу, стоял на коленях.

Турка просился в добровольцы, мешок собрал с бельем и сухарики припас, но почему-то ему отказали, и как ни добивался – отказали.

Ведь Турку заманивала война, как кета, как гайки!

А когда в 1916 году добровольцев запретили и уж больше перестали принимать, Турка бросил место – а место он занимал важное в Сибирском Банке – и, наперекор всяким запретам, опять пошел добиваться.

И приняли-таки, добровольцем угнали в Финляндию. – Турка торжествовал! Турка готовился «принять бой!» – но тут произошла революция, товарищи Турки, и не сговариваясь, тихо и смирно кончили войну и разбежались по домам.

И Турка кончил войну и вот появился –

Когда-то при открытии первой Государственной Думы Турка, чтобы пробраться посмотреть поближе, взял извозчика и поехал. А там около Таврического дворца ждали членов и, когда замечал кто особенно чтимых, выкрикивалась фамилия, и все враз бросались к извозчику или к автомобилю, вытаскивали и качали.

В сухопаром Турке был опознан Максим Максимович Ковалевский, и Турку качали при всеобщем одобрении и при дружном крике:

«Да здравствует Максим Максимович!»

И теперь при возвращении из Финляндии повторилось с Туркой то же недоразумение: когда подошел поезд,    

64


Турка не без робости выглянул из вагона, собираясь тихонько и не через вокзал, а путями пробраться на улицу, но к великому изумлению увидел на платформе огромную толпу, устремленную как раз к его вагону.

В Турке опознан был известный революционер Барладеан Алексей Георгиевич, которого ожидали из Женевы.

Турку вытащили из вагона – Турка цепкий, сопротивлялся, не помогло! – и на руках понесли через весь вокзал к автомобилю, окруженному сочувствующей толпою.

Но что всего чуднее: Турке говорили приветственные речи!

Турка по-восточному прикладывал руку то ко лбу себе, то к сердцу, держась золотого молчального правила.

Но в конце концов вынужден был нарушить молчание и сказал единственный стих по-турецки, единственно, что знал турецкого из Микаэля Тер-Погосяна:

айда илда
бир барым
аква уйма
чипиим

акаччиген
сен алдын
чойма сакла
чипиим

Все остались очень довольны и под крики: «Да здравствует тов. Барладеан!» – отвезен был Турка прямо в Таврический дворец.

– Только воспользовавшись нуждой, удалось сбежать, но с фуражкой пришлось расстаться.

Тут Турка вдруг стал на колени.

Тысяча-и-одна-ночные глаза его наполнились слезами, и, по-восточному прикладывая руку то ко лбу себе, то к сердцу, он повинился, что на демонстрации сам он не был, а только слышал.

Я видел, тысяча-и-одна-ночная душа его рвется прямо под черный флаг –

65


*

–  – я спросил: как же их хоронят? – А хоронят так: на нос мокрую тряпку, а едят они черный хлеб с молоком – –

IX

ЛЕНИН ПРИЕХАЛ

Разговор один слышишь, у всех одно:

– о Ленине.

Забыли Совет рабочих и солдатских депутатов, грозу и страх, забыли Чхеидзе, председателя Совета – все пропало –

– один Ленин.

Ленин приехал, ну теперь начнется!

 –Что-то будет: Ленин приехал!

«Ленинец» – вот что стало грозою и страхом –

– большевик.

В трамвае насторожились.

И не знаю, за что, а должно быть, вид у меня такой, ехал я тихо, а меня хотели вывести.

– Таких надо за шиворот тащить! – кричала какая-то дама.

Вот уж подлинно, у страха глаза велики.

– Если Ленин от Болотникова, Блейхман от атамана Хлопка! – сказал археолог Иван Александрович, переводя события современные на Смуту XVII века.

А сегодня наш швейцар заявил, что он тоже большевик:

– Мое социальное убеждение такое, что каждый должен помереть на своей собственной постели.

*

Мне надо было на Невский, вскочил я в трамвай и поехал.

И все ничего. Заглядывали с любопытством на волю: обгоняли трамвай броневики – солдаты с винтовками.

Но не верилось, чтобы произошло что-нибудь – февральской тревоги не было.

Возле Зимнего дворца трамвай остановился.

66


И я увидел тот Финляндский полк, который пугал меня в феврале перекатывающимися шариками – стрельбой неугомонной.

Вся власть советам!

Без аннексий и контрибуций!

Да здравствует мир между народами!

Долой Милюкова!

Храните юную свободу!

Плакаты – надписи несли высоко над головами – всем видно:

– Вот, подлецы, Ленина им надо!

– Началось! При чем Милюков?

– А вы читали, что сказал Милюков?

– Что ж он сказал?

– Война без конца.

– Не без конца, а до победного конца.

– Я не русский, но мне вчуже стыдно за Россию: что у вас делается!

– Вон – вон из вагона!

Поднялся шум: кричал и рабочий, кричал и господин, кричала и дама –одни заступались за иностранца-офицера, другие поддерживали рабочего.

– Уходите! Сейчас стрелять будут!

Милиционер вошел в вагон и кончил все споры.

Пришлось вылезать.

Демонстрация шла по Невскому – –

Вся власть советам!

Без аннексий и контрибуций!

Да здравствует мир между народами!

Долой Милюкова!

Храните юную свободу!

Часа через два, когда все окончилось и без всякой стрельбы, я возвращался домой. Трамвай битком набит.

– Вино грабили солдаты!

– Это не может быть, солдаты?!

– Как же не солдаты, сама видела: родной племянник.

67


– Нет, так нельзя! – рабочий повернулся к солдатам, – Щегловитов сидит в Петропавловской крепости, а Милюков с ним чай будет пить. А нам надо такого, чтобы со мной пил.

Вся власть советам!

Без аннексий и контрибуций!

Да здравствует мир между народами!

Долой Милюкова!

Храните юную свободу!

Много говорили и пугали.

Но у меня не было того чувства, чтобы совершилось что-нибудь, произошел бы сдвиг.

Что ж, долой Милюкова, а кого на место Милюкова – – ?

 – И как была война, так война и останется.

И опять начнется — опять финляндский полк – опять «долой» – –

– Ленин возьмет верх, посмотрите! – сказала С. П.

Но этому никто не верил.

*

– – какая-то женщина обирает билетики: по билетику что хочу, то

и спрошу.

«Кем я был?»

И сейчас же ответ мне готов:

«Родился в Скандинавии в 1561 году, а имя Сергей».

X

СТАЛЬ И КАМЕНЬ

Были у Веры Николаевны Фигнер.

Затевает она сборник «Гусляр».

Я уж раз ее видел на первом «скифском» собрании в январе у С. Д. Мстиславского.

Закал в ней особенный, как вылитая.

Или так: одни по душе какие-то рыхлые, как будто приросшие еще к вещам, и шаг их тяжелый, идут, будто

68


выдираются из опута, другие же, как сталь – холодной сферой окружены – и в этой стали бьется живая воля, и эта воля беспощадна.

Я чего-то всегда боюсь таких.

Или потому что сам-то, как кисель, и моя воля – не  р а з л у ч н а я.

И, говоря, мне надо как-то слова расставлять, чтобы почувствовать, что слова мои проникают и через эту холодную сферу.

Как-то весной еще до войны в «Сиренско-Терещинковский» период жизни нашей провожал меня Блок и разговорились мы как раз о таком вот, – очень помню, на Троицком мосту, начиналась белая ночь.

– Не представляю себе, как вы можете разговаривать, например, с Брюсовым?

Блок это понял хорошо.

Но Веру Николаевну я больше слушал и старался отвечать по-человечески, а это было очень трудно, и выходило очень глупо.

Веру Николаевну я слушал и смотрел так, как на «живую» память.

Ведь с ней соединена целая история русской жизни – совсем недоступная моей душе сторона, выразившаяся для меня в имени – «первое марта».

Я это всегда представлял себе – «от убийства до казни» – как сквозь густой промозглый туман, по спине от зяби мурашки и хочется, чтобы было так, если бы можно было вдруг проснуться.

И не это, а неволя – Шлиссельбургская крепость – долгие одиночные годы смотрели на меня, и я не мог поверить, – такое терпение, такая крепь! – и верил.

Вера Николаевна предлагала нам на лето ехать к ней – в Казанскую губернию.

И я видел: деревенские вести тревожат ее – в деревне кавардак.

*

Узнал из газет, что приехал Савинков.

А сегодня днем на звонок отворяю дверь – Савинков!

Сколько лет не видались. В последний раз в 1906 году весной, перед Севастополем – – А все такой же, нет, еще каменнее, а глаза еще невиднее, совсем спрятались.

69


Разговорились о стихах – Борис Викторович стихи писать стал, – о поэтах, о Маяковском, о Кузмине.

А я все хотел спросить: помнит ли он, как еще в Вологде однажды я вот, как теперь, этот вопрос:

«Революция или чай пить?»

Понял ли он – двадцать лет прошло! – что меня тогда мучило?

В Вологде, где было так тесно, я чувствовал в себе, как и теперь, этот упор –

быть самим собой.

И я не спросил, – так стихами и кончили.

А с Савинковым мне легче говорить – или потому, что много переговорено за вологодскую жизнь?

А еще легче – вспоминаю теперь – с Каляевым.

Помню навсегда, как Каляев цветов мне принес, и это тогда, как за «чай»-то мой поперечный очутился я и в тесноте, и совсем один.

А уж совсем мне легко с Розановым.
 

XI

И ЗАБОТ

Вешний Никола отдарил.

На Николин день по всей России прошел снежный ураган.

Приезжал Гржебин – он печатает мою книгу «Николины Притчи», в ней собраны русские легенды о Николе.

А Никола – это наш русский народный бог.

И до чего странно и дико – такую русскую книгу ни один русский издатель не принял – все отказали, и один-единственный не отказал Зиновий Исаевич.

Я смеялся:

– Еврей принял русского Николу, а русские отшвырнули своего Николу сапогом!

А Зиновий Исаевич раскладывал по столу, как камушки раскладывают, чехонинские картинки – тончайшие сплеты в буквенную Николину ризу.

70


– Зиновий Исаевич, и вас и ваших детей Никола за это оградит, есть такой старинный апокриф.

– Ну, а как вам эта буква?

Гржебин, будто уральским камушком, играл чехонинской буквой, нарисованной беличьей кисточкой.

*

В доме у нас беда: захворала С. П.

И вот уж неделя в тревогах и заботах.

Смутно и больно.

Не дай Бог! и здоровому-то «без дела» трудно, а захвораешь – – в этом вихре-то беспощадном, ведь, все как ослепли.

*

Пошел посмотреть на Невский – «Заем свободы».

Бедно что-то очень и призывы незвучны.

Нет, слово «война» – пугало и даже свободой не скрасишь.

– Ишь, нарядились! – слышу из толпы голос.

Нет, этого народ не одобрит.

И мне чего-то неловко за знакомых, которых я видел в процессиях, наряженных невесело.

Звонил Блок.

Говорили о «Новой Жизни», о Горьком.

– Горький правильно, только путанно, – сказал Блок.

На углу 15-ой линии и Среднего агитатор – за кого не знаю, а выбирают в Городскую думу.

– Спирт без книжек, хлеб без очереди, сахар без карточек.

И до чего эти все партии зверски: у каждой только своя правда, а в других никакой, везде ложь.

И сколько партий, столько и правд, и сколько правд, столько и лжей.

И, как вот сейчас, идут выборы, и если всех послушать, и уж никакой правды не сыщешь; всякий всё обещает и один другого лает.

А ничего не поделаешь: радоваться нечему, но и горевать не к чему –

Ведь это ж жизнь: кто кого? чья возьмет? – в этом все и удовольствие жизни.

71


Да, «без дела» беда.

Смотрел я на агитатора: живет, жив, счастливый человек.

– Спирт без книжек, хлеб без очереди, сахар без карточек.

*

Помню, когда началось, в каком я был волнении: ответственность, которую взял на себя русский народ, и на мне, ведь, легла тысячепудовая.

Что будет дальше, сумеют ли устроить свою жизнь – Россию! – столько дум, столько тревог.

Душа, казалось, выходит из тела – такое напряжение всех чувств.

Третий месяц революции.

И от напряженности вздвига всех чувств я как весь обнажен.

Совесть болит –

По-другому не знаю, как назвать мучительнейшее из чувств: все дурное, что сделал людям, до мелочей, до горьких нечаянных слов, все вспоминаю.

И жалко всех.

Вот уж никакой стали, никакого железа – весь мир, все вещи как слились со мной, прохожу через груды, отрываясь, протискиваюсь, и за мной тянется целый хвост, а к рукам от плеч и до пальцев тяготят тягчайшие крылья и сердце стучит, как тысяча сердец всего живого от человека до «бездушной» вещи.

И мне жалко всех.

*

Поздно вечером возвращался я домой по Среднему проспекту.

Сумерки белой ночи – фонари кое-где зажгли.

Шел я быстро, торопился домой.

По слепоте не раз натыкаясь на встречных, всматривался, чтобы быть осторожней.

И вдруг вижу: на меня прямо какая-то груда.

И наткнулся.

И ясно, как только могут вдруг близорукие, я все различил.

72


Замухрыстый солдатенка – шинель в накидку – и с ним, шинелью прикрывал он, девочка лет двенадцати.

Они переходили на ту сторону – к баням.

_ _ _ _ _ _  _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _ _

Еще сумернее становилось, от редких фонарей слепее, еще чаще натыкался я, совсем плохо различал дорогу.

Но как ясно я видел!

Я видел наваливающуюся на меня груду – плюгащий солдатенка и, совсем как стебель, девочка, прикрытая шинелью.

XII

ОТПУСК

Перед нашим отъездом в конце мая, – а мы решились ехать на лето в Берестовец – поехали к В. В. Розанову прощаться.

Сопровождал нас И. С. Соколов-Микитов: под его глазом вечером не так опасно.

Первое знакомство с Розановым в 1905 г. на Шпалерной и вот теперь опять на Шпалерной, только не та, другая квартира, и, как оказалось, в последний раз.

Пошли мы к нему прощаться – такое время: уедешь, а вернешься и не застанешь, или уедешь и сам не вернешься, и не потому, что бы не хотел –

Не хорошо, бегут из Петербурга, – началось это с год – побежали от страху: немцы придут! А теперь: революции страшно – надвигается голод.

Глупые! разве можно убежать – от судьбы никуда не уйти.

 

Дома застали Василия Васильевича и Варвару Димитриевну.

А детей не было: уехали куда-то – пустое гнездо.

В. В. отдыхал, подождали, посидели с Варварой Димитриевной.

А скоро и вышел, и какой-то, точно после бани, чистый: это В. Д. ему сказала, чтобы не в халате, принарядился.

Очень озабоченный, и игры этой не было розановской.

73


Конечно, злободневное сначала, без этого не обойдешься, и, конечно, по русскому обычаю, с осуждением – о правительстве само собой – «временное правительство».

В. В., как немногие, правильно произносил, на последнем ударяя: временно́е, а не временное, как языком чесали.

– Временное правительство под арестом.

Ведь какое бы ни было правительство и самое ангельское, все равно будет оно всегда осуждаемое, все равно, какая бы ни была власть, а как власть – ярмо.

А человек в ярме – человек брыклив.

И только закоренелый раб и скот рад узде – ярму.

О временном правительстве, о псевдонимах, которые верховодят.

– Подпольная Россия на свет вышла.

И о народной темноте и солдатской теми, и о Ленине – о пломбированном вагоне, и о дворце Кшесинской, и о даче Дурново, где засели анархисты.

Ну, все, что говорилось в те первые три месяцы революции.

На этом политика кончилась.

В. В. показывал монеты – свое любимое, говорил и о египетской книге – свое заветное.

И о нездоровье – раньше никогда – прихварывать стал; склероз! – и о докторе Поггенполе, на которого вся надежда.

Пили чай, хозяйничала Варвара Димитриевна, как всегда, как и в 1905 г., хоть и не то – вот кто изболел за эти годы!

Чай примирил и успокоил.

И не будь нездоровья, В. В. пошел бы посмотреть – в 1905 году куда не ходил! – а теперь куда еще любопытней.

Я рассказал о вечере: устраивается на Острове такой с лозунгом танцевальный:

Будем сеять незасеянную землю!

подростки бесплатно,

дамы – 50 коп.

На минуту игра, как луч, – лукавый глаз.

Сколько б было разговору: семя! – семенная тайна! –

И опять погасло, глубокая забота.

74


– Мы теперь с тобой не нужны.

И сначала брыкливо, потом горько, а потом покорно:

– Не нужны.

И покорно, и тяжко, и убежденно, словно из-подо дна вышло, последнее – приговор и отпуск.

Варвара Димитриевна тоже очень беспокоится: стал В. В. прихварывать, – все может случиться.

– Доктор говорит...

И как это несоединимо – человек всю свою жизнь о радости жизни — о семени жизни – о жизни –

– Доктор говорит, сосуды могут сразу лопнуть, и конец.

Так и простились.

От Троицы-Сергия получили мы от Розанова Апокалипсис – несколько книжечек с надписью, но уж увидеться нам не пришлось.

*

Я долго все поминал:

«не нужен... мы с тобою не нужны».

Как! Розанов не нужен?

Теперь, в этой вскрути жизни, мечтавший всю жизнь о радости жизни?

Розанов или тысяча тысяч вертящихся палочек?

– Человек или стихия?

– Революция или чай пить?

А! безразлично! – стихии  б е з р а з л и ч н о: вскрутит, попадешь – истопчет, сметет, как не было.

Вскруть жизни – революция – – и благослови ты всю жизнь, все семена жизни, ты один в этой крути без защиты и тебе крышка.

Так Розанова и прикрыли.

«Розанов, собирающий окурки на улице!»

Что же еще прибавить – – разве для некурящих! – тут все лицо и слепому ясно.

И прикрыли.

 

– А зачем, – скажут, – повернулся спиной, отверг революцию?

75


– Отвергать революцию – стихию – – как можно говорить, что вот ты отвергаешь грозу, не признаешь землетрясения, пожара или не принимаешь весну, зачатие?

И мне слышится голос отверженного и прикрытого, и этот голос не жалоба, не проклятие, голос человека о своем праве быть человеком:

– Одно хочу я, раз уж такая доля и я застигнут бурей, и я, беззащитный, брошенный среди беспощадной бури, я хочу под гром грозы и гремящие вихри, сам, как вихрь, наперекор –

прилетайте со всех стран!

вертящиеся, крутитесь, взлетайте

жгите, жгитесь

соединяйтесь!

– – я свободный – свободный с первой памяти моей, и легок, как птица в лете, потому что у меня нет ничего и не было никогда, только это вот – еще цела голова!

– да слабые руки с крепкими упорными пальцами –

прилетайте!

соединяйтесь!

– я наперекор взвиву теснящихся вещей, с которыми срощен, как утробный, продираясь сквозь живую, бьющуюся живым сердцем толчею жизни, я хочу этой же самой жизни, через все ее тысячекратные громы под хлест и удары в отдар –

п р о к у к у р е к а т ь  п е т у х о м

76


 
    Главная Содержание Комментарии Далее