ПЕРВОЕ ПРОИЗВЕДЕНИЕ
Гулеванье
Умилителен Художественный театр, поучительна комедия, падет добрый стих, пойдешь в цирк на летячих чертей посмотреть, выищется случай – оперу послушаешь, но вот объявились малороссы – где-нибудь на Никитской зазеленела узенькая афиша и тут уж не то, что грех не пойти, а не пойти невозможно.
Говорю о старой Москве: и самый богатый круг, те счастливцы, которым все итальянские оперы доступны, и все, что ниже этого круга, середина всякая, и еще ниже до мелкоты и любителей театральных – зайцев (они-то и есть самые страстные любители) на чем другом, а на этом обязательно сойдутся – зеленая афиша с «Наталкой-Полтавкой» хоть кого остановит, пробуждая безмятежную память.
И это не только в Москве, а и повсюду, куда только проникает афиша – живал я по всяким городам русским, много томился зим и встречал весен, и вижу, везде одно и то же:
малороссов не обойдешь.
599
Главное и первое – песни малороссийские и танцы, а потом что-нибудь такое, злодейство безмерное, отчего и страх берет, и от жалости больно, Наталка-Полтавка, ерунда какая-то.
А закроется занавес, и на душе легко, безмятежно, а в ушах звенит песня
топ гопака,
а там – там над теплой землей, вижу, над морем колосьев
там такая глыбкозвонная синь,
а там – по чернилу иссеребренная звездами ночь,
гугучая –
завалились и всему – каюк
Смотришь комедию – все правдашное, а тут, чего-то не то, знаешь, и совсем не правдашное – какие дикие нагромождения, какие случаи невероятные! – а веришь, веруешь, как самой правде чистой и от ее жестокости страждешь и умиляешься от ее песенной милости.
А это-то и есть мелодрама.
И знаете: для простого зрителя мелодрама – театр первый, и все, что есть от мелодрамы, этой вот стороной песенной и потянет к себе.
И знаете, что я скажу: Чехов полюбился публике в постановке Художественного театра именно за мелодраматичность – песенность свою.
Но всех больше по сердцу малороссы, а потому что в малороссах все это до последней отчетливости живо.
Весь малороссийский театр – мелодрама.
Мелодрама Шишкова
– старый мир –
есть произведение малороссийское.
Так ее и примут – за ее чудесные сибирские песни и пляску, за ее злодейство безмерное и милость бесконечную.
Мелодрама Шишкова – театр увлекательный, который не обойдешь.
*
Мелодрама Шишкова больше, чем малороссийское произведение, и скажу так, больше многих пьес заправских драма-
600
тургов, имеющих все права прикрепиться к государственному академическому театру.
Трехстенная пьеса, сколок с тысячи – Шишков не француз, никакой Радловой драматургии не изучал и по Замятинским студиям письму не научался. Шишков – Вячеслав Яковлевич – дикий бежецкий человек, двадцать лет бороздивший тайгу тунгусскую – и все-таки эта первая его пьеса, мелодрама, малороссийское произведение с сибирской песней, никак не спрячется за тысячью и выделится из тысячи, а выделит ее то, что есть в ней самого драгоценного от театра глобуса – хор. Есть пьесы одинокие и таких многое множество, они как бы отгорожены от зрителя рвом и крепостью, и зритель никак не может подать голоса, зритель – заключевник темничный, а есть пьесы совсем открытые, и зритель свободен, и голос его откличный внятен. И это делает
хор.
Только хор развертывает сцену, выдвигая ее в зрительный зал и дальше – на площадь.
И только через хор зритель свободен, и голос его внятен.
Хор, это поистине сокрушающий всякие стены и открывающий круг для большого действа.
*
Хоровое начало представлено у Шишкова в 1-ом акте – 1-ый акт вообще замечательный – в 1-ом акте пьяный дьякон выражает хор: за дьяконом говорит зритель, как за себя.
Голос дьякона – голос хора.
Голос хора – голос зрителя.
Голос зрителя – глас народа.
И когда дьякон наперекор умасленным блинной масленной сдобью гостям кричит куражащемуся и измывающемуся приставу –
Дурак и скотина!
зритель повторяет от всего взволнованного сердца, как один –
Дурак и скотина.
И другого ничего не скажет, – не может сказать.
601
И когда дьякон – а ведь идет гулеванье, масленица, ряженые, цыган с козой – когда дьякон, возмущенный и проклинающий, помимо воли –
кони новы
чьи подковы
кони новы
чьи подковы
чох-чох-чох-чох
помимо воли, волимый большей волей –
сегодня горох
и завтра горох
приди, приди, куманек,
постой у ворот
– цыган крутится, ударяя ладонями по голенищам –
один-другой
хомут с дугой
один-другой
хомут с дугой
незаметно пристает к пляшущим, подбирает полы – видны белые штаны – и встряхивая волосами, топчется возле своего стола –
– что-ж я не человек, что ли? –
да, ведь, это я, человек возмущавшийся и проклинавший, это все мы, упиравшиеся, незаметно, помимо воли, другой волей всхлеснутые, вступаем в гулящий круг –
эх, завтра щи,
послезавтра щи, приди,
приди куманек,
меня поищи.
Пьяный дьякон, представляя хоровое начало, выражает голос человека, ну, простого человека, по временам года располагающего днями и желаниями, голос немудреного грешного мира, меня и всех нас, а есть другой голос – другой человек – другой хор.
У Шишкова другой хоровой голос выражает Кувалда, песельник-бродяга: нам ничего не снится, ему сон снился, мы все
602
позабудем, он никак не может забыть, нет, он и петь не может и никакой силе не загнать его в круг, – и голос его глубокий.
И кто-то тут, вот тут, я вижу, как Кувалда сидит в сторонке, не встряхнется и грозой не возьмешь, не захлестнуть гулеванью.
Вещее сердце его рвется в тоске –
1-ый акт, повторяю, замечательный: и песней-пляской и началом хоровым – двуголосьем воли человеческой; 1-ый акт все, остальное – так, под дудку.
1920 г.
Ни за нюх табаку
Евг. Замятин по праву занял место в Петербургских литературных студиях учителя прозаического письма.
Словом он владеет в совершенстве; любит и ценит слово, и ладит слова с большим искусством.
Стиль Замятина лебедянский, такая его и речь – Москва, вышедшая в степь половецкую.
«Огни св. Доминика» – первое драматическое произведение Замятина, и первое оно так же искусно, как повести, рассказы и сатирические его сказки: в слове отчетливо, в движениях – действенно, в обстановке – декоративно.
Я сказал бы: чересчур даже, что-то по-оперному; но представив себе задачу пьесы – дать историческую картину, говорю: оперность в ней при чем и совсем не изъян.
Художники измажутся красками, актеры перессорятся из-за ролей, режиссер загорится – Радлову лафа.
Зритель: простецы поверят – картина живая: – вот она инквизиция, теперь знаем; политики очередных хвостов такое разглядят в пьесе, о чем автор ни сном, ни духом – они проникнут в потаеннейший карман и там найдут желаемый кукиш; протестанты утвердятся – вот так-то они всегда и думали. Успех обеспечен.
*
В ту ночь, а была зима, пересидев всех мерзников нашего безводного колодца и накурившись до одури шалфею – беста-
603
башный, грешу шалфеем, душная такая трава – лег я измученный болью, но с памятью живою.
И приснилось мне, будто сижу я в нашей комнате с краю стола, на столе единственный огонек – лампадка, ну как толь ко что наяву, и курю шалфей.
Слышу, стучат по лестнице, подымаются –
«К нам – думаю – эка невовремя!» – а не шевельнусь, смотрю на книжный шкап: в стеклянной дверце отраженный огонек лампадки.
Прислушиваюсь к стуку –
– 33-ья.
– 38-ая.
– Вот 44-я – уполномоченный домкомбеда Назарыч.
– А вот и наша площадка. Стучат.
Пойти и отпереть – стучат вовсю! – а не могу подняться, курю, слежу за огоньком – –
и вдруг вижу нашу прихожую, только очень расширенную, но все в ней, как есть, серебряную в летучих змеях, лягушках, волках, оленях, и черные скачущие духи на красном, чаровые и ядоносы, – и отворяю дверь.
Я отворил дверь –
Передо мной стоял человек: красные опущенные крылья, длинные до самой земли, красные перья – красные переходящие ко внутри в пурпур, а внутри ничего, одна кость-ребро, как на гравюре, белое в дымящемся пурпуре, а голова совсем от дельно, ничем не прикреплена, и бледное лицо – бледность опаленной солнцем иссохшей и изжаждавшейся пустыни, черная клином борода, как на востоке, но главное: глаза. Я заглянул в глаза и увидел через них то же самое лицо и те же самые глаза, а через них еще лицо и те же глаза и через эти глаза опять то же и опять эти глаза –
всю душу мне вывернуло –
Завертелся волчком и проснулся.
*
Не от того, что накурился я шалфею, не от боли моей изводящей, явился мне ночью со стуком и пламенем демон безводной пустыни, нет, прочитанная на ночь пьеса взбудоражила меня.
604
Инквизиция, разрешенная так просто, инквизиция как обиходное дело, мзда испанских монахов, и шкурничество инквизитора, – и с т о р и ч е с к а я к а р т и н а на лад доморощенным сатирическим сказкам, отзвук утонченного бездушья европейского слепого пингвинства!
Инквизиция!
Инквизиция – это явление духа человеческого, мировой акт, величайший огненный соблазн.
Огонь человеческий – вот этих рук! – огонь, которым победил человек своих братьев зверей, завоевал леса, моря, горы, воздух до межзвездных пространств, а когда-нибудь завладеет и облаками – огнем небесным и самим подземьем – огнем вулканным, огонь человеческий стал орудием спасения человека, и не в конечной жизни – устройством жилищ с всегда горячей и холодной водой, электричеством, уборными и лифтом, а в бесконечной – устройством души человеческой с неизреченным блаженством.
Инквизитор – это подвижник, достигший последней ступени, прошедший все отречение и утвердивший волю с сердцем чистым.
И вот в светлую горницу сердца, приготовленную для света, вошел дух тьмы и погибели – опаленный демон пустыни и внушил человеку самый верный из способов спасти человеческую душу.
И тогда уверенная рука с верой неколебимой подожгла костер.
И полетели искры во все края.
Заволжские огнепальные отцы «Последней Руси» да ведь это искры св. Доминика, а уставщик макарьевский, в горсти которого были души грешных простецов, не замятинский, а подлинный есть де-Мунабрага, инквизитор.
В пьесе есть обмолвки о страшных снах и огненной вере, но все вместе, вся картина – холодное безверие, свиная явь и шкура.
1920 г.
605