СРЕДИ МУРЬЯ И НЕУРЯДИЦЫ

ПУПОЧЕК

Жил я в большой тесноте, снимал комнату от хозяйки.

Придешь, бывало, со службы, сидишь так, что-нибудь читаешь. А жил по соседству со мной мальчик с матерью.

Мальчика Юрием звали.

Трудно им было – все тех же денег не было! – перебивались так, кое-чем. Подумаешь, подумаешь, бывало, а как помочь, и не знаешь. Место бы ей там какое, занятие

324


достать, чтобы, хоть какое, да жалованье шло. Да откуда его возьмешь, место-то! Я должность занимал маленькую, ну, кто бы меня послушал, сунься я с человеком, да самое лучшее, всякий меня на смех поднял бы, а в худшем случае… впрочем, это совсем не важно. Жалко мне было очень мальчика.

А он, бывало, в дверь постучит ко мне, кулачки такие маленькие. Ну, и пущу его, разговариваем, конфет ему давал. А он всего никогда не съест, матери снесет, Соне, тоже и мать угостит, – Соней звал мальчик мать свою, – и ей перепадет немножко. Мальчик тоненький такой, шейка – ниточка, и ничего-то почти не ел, мать все, бывало, жалуется.

Юрием звали мальчика, а мы его – нас у хозяйки немало жильцов было, мы все его, бывало, Василием Васильичем.

Жил с нами такой учитель Василий Васильич, чудак такой, и этот вот мальчик Юрий чем-то удивительно на этого учителя похож был: юркий, быстрый, носик торчит, а главное, говорил скоро очень. И, как нарочно, с учителем были они большие враги: учитель понять ничего не мог, что тот ему говорил, и сердился, а тот ему набор слов всякий говорил, и так скоро очень, как сам учитель свой не-набор говорил.

Со смеху помрешь, когда между ними этот разговор начинается, ну, ничего-то понять невозможно.

Как-то пришел ко мне мальчик.

Я ему и то, и се, шоколадку ему в серебряной бумажке, – очень любил он, чтобы в бумажке шоколадка была, так и загорятся глазенки, – и винную ягоду ему на палочке, и фиников.

Забрал мальчик все в горстку, а я и говорю:

– Знаешь, Василий Васильич, я у тебя твой пупочек съем!

И что же вы думаете, точно случилось вдруг что, чего и словом никаким не подхватишь: смеется, говорит мальчик что-то скоро и очень вот, так вот и расплачется.

– Не ешь ты пупочка, не ешь моего пупочка, не ешь! – насилу-то я разобрал у него.

– Не дашь? – говорю, смеюсь сам.

– Не ешь, не ешь ты моего пупочка! – только это и повторяет одно, ручонками за рубашечку тянет, чудно.

325


К матери побежал, и слышно мне, что-то долго говорил ей и скоро очень, и в кроватке опять говорил, и потом долго не засыпал, – много раз вдруг примется говорить и скоро, очень скоро, едва разберешь.

Да и что разбирать, – все о пупочке, что съесть его хотят у него, а он его ни за что не отдаст, пупочек-то, ни за что и никому не отдаст, никогда не отдаст.

Ах, ты, Господи, тут только понял я, отчего так за беспокоился мальчик. Ну, и в голову не придет такое.

И на другой, и на третий день не забывается этот самый пупочек, нет-нет, да и вспомнит о нем мальчик, и опять, как тогда, так весь и заходит: и смеется и вот расплачется, смеется и вдруг заговорит, так заговорит по-своему скоро очень, а из всех скорых слов, из набора слов, из всего все одно, все к одному, чтобы его пупочка не ел я.

– Не буду! Василий Васильич, не буду я, не буду есть твоего пупочка.

А он удивительно как смотрит, глазенки горят, тоненький такой, шейка – ниточка, и хоть и верит, а боится, за кончик блузки держится, значит, боится.

Ах, ты, Господи, западет же такое в душу и уж все мыслишки, какие есть, все мысли у него к одному, к этому стянулись, а это одно, это все – пупочек, и важное такое, все, главное самое, лишиться чего он просто и представить себе не может, что бы такое было, если бы вдруг да лишился вот я взял бы да и съел его!

И все перевернулось в таком маленьком милом мирке, малом и неправдышнем… Василий Васильич был, напри мер, уверен, что они очень богатые, и в подтверждение, должно быть, этой уверенности показывал мне как-то копейки новенькие – богатство свое.

Что-то, видно, плохо пришлось его матери, на другое место пришлось перебираться, к другой хозяйке, подешевле.

Трудно им было, очень трудно.

Собрались они уезжать, уложились. Все готово, и извозчик ждет, только вещи снести.

Мальчик ко мне, стучит, прощаться со мной.

Ну, я ему на прощанье целую коробку, и всяких там, во всяких бумажках конфет разных. Привык я к нему очень и жалко.

326


– Прощай, – говорю, – Василий Васильич, вспоминай когда!

А он как-то застеснялся, отступил, отступил к столу да вдруг ручонками, лапочки свои ко мне… да на ухо скоро мне так, понять едва можно:

– Бери, ешь мой пупочек!

Ах, ты, Василий Васильич… «Бери, ешь мой пупочек!» – и так это сказал он, и смех тебя берет и заплачешь. Да знала ли душа твоя, знаешь ли ты, на что тебя твое сердце толкнуло, да ведь ты мне все, все отдать готов был: ведь пупочек-то все, – так ведь? Сердечко колотится, слышу, крохотное, нет, какое! – огромное, не наше! Что же смеяться мне?

– Ну, будь счастлив, когда и вспомни, я-то вспомню, как ты прощался… расти большой, здоровеньким будь, да смотри, не хворай, и кушать надо, не шоколадку одну кушать, а как следует, котлетку, суп, яичко…

Ах, ты, Василий Васильевич… Если бы только Бог послал вам, да Бог пошлет, я верю, – ты ведь готов был мне все отдать, – и придет вам, все у вас и будет, все и должно быть у вас, я верю. Ведь ты знаешь, словом-то твоим, сердцем-то твоим мир весь перевернуть можно! Последнее, единственное и все, все хотел ты отдать… Уж не заплакать ли мне?

1912 г.

327


    Главная Содержание Комментарии Далее