над головой черноперого, пустилась с петухом по селу, забегая к каждой избе, мимо всех клетей с края на край.
С пронзительным криком, с гиканьем погнались за ней и белые и черные девки.
– А, ай, ату, сгинь, пропади, черная немочь!
Рвется черный петух, наливаются кровью глаза, колотится черное сердце.
Обежав все село, бросила Алена петуха в тлеющий назем.
Кинули за ним девки хвороста, сухих листьев, – и вспыхнул костер, с треском взвились листья и неслись, жужжа, как красные жучки, – неслись красные перья, завивались в косицы, и красная голова пела зимовые песни.
– Сгинь, сгинь, пропади, черная немочь! – скачут вкруг костра хороводом и черные и белые девки, притопывают, приговаривают, звенят в косы, бьют в чугуны, пока не ухнет красная голова, не зашипит уж больше ни одно красное перышко.
Сонной сохой по селу протянулась дорога белая от высокого месяца. На месяце все по-прежнему подымал на вилы Каин Авеля.
Шатаясь, шел по вымершему селу ведьмак Пахом, хватался за верею, дыхал гарным петушьим духом.
У Аленина двора со двора в ночевку бежит кот; ударил его Пахом посередь живота, сел на него, подкатил, как месяц, к окну, глазом надел на Алену хомут, шептал в ее след:
– Чтоб у нее, у миленькой, и спинушка и брюшенько красным опухом окинулись и с зудом.
Притрепался ведьмак, поманул зарю, иссяк, как дым: волю снимать, неволю накладывать.
Не дождалась Джурка отца, поужинала. Поужинав, обернулась в галочку, полетела за речку росицу пить.
Занялась заря.