ЗГА
Волшебные
рассказы
 
ЧЕРТЫХАНЕЦ
 
1

тарый Версеневский дом у всякого на языке.

Крутовраг – место нечистое.

Много любопытного и, конечно, страшного рассказывалось о доме.

Сам Сергей Сергеевич Версенев не из красноречивых, ну да его дело – сторона, но Елизавета Николаевна и дети – гимназист
Горик и гимназистка Буба – поговорить о старине любили, и с удовольствием, как в кухне за чаем любила потолковать нянька Соломовна, повар Прокофий Константинович и лакей Зиновий, только шепотом.

В саду у песчаной горки, сложенной в крепостное время детьми и стариками, показывали тинистый прудик, и в самую лютую зиму замерзавший только по краям вокруг студеного быстрого ключа, и притом, как уверяли, вовсе бездонный.

По ночам из прудика будто бы выезжала тройка и, завернув по липовой аллее, бесшумно подкатывала прямо к балкону: выходил седой старый старик – дед Берсенева, подымался на балкон и, прогуливаясь, нюхал цветы или, нанюхавшись цветов, проникал через залу в подвалы и опять на тройке возвращался в свой бездонный прудик.

Под домом замечательны были два сводчатых каменных подвала: большой, пустовавший, и маленький, в котором стояли вина.

117


Из пустого подвала, где когда-то наказывали провинившихся крепостных, слышались по ночам стоны, а в маленьком, хранившем в старое время версеневские сокровища, звенело что-то, как звенит пересчитываемое золото.

В доме в первую голову водили наверх в угловую комнату, из окна которой видна была дорога.

В этой комнате в гардеробах висели старинные платья и стояла затейливая обувь – бабушкины наряды.

Говорили, что мать Сергея Сергеевича, Федосья Алексеевна, покинутая мужем своим в Крутовраге, дни и ночи сидела у окна, и умерла так у окна, глядя на дорогу, понапрасну проглядев глаза.

Печально было в светлой печальной комнате и жутко, жутче и пустее, чем в большом подвале, стены которого испещрены были бурыми крапинками, как от крови. И по соседству с комнатою Федосьи Алексеевны никто не жил, а сложены были игрушки.

Хорами, разделявшими дом на две половины, следовали вниз и через просторную прихожую попадали в высокую, в два света, залу с высокими узкими зеркалами между балконных окон.

Зеркала, отражавшие люстру, навязчиво провожали своим тяжелым зеркальным взглядом.

Направо шли внутренние покои, заканчивавшиеся пристроенной кухней, налево – парадные комнаты.

В гостиной под фамильными портретами стояли ломберные столики, знававшие на своем веку большие азартные ночи.

У столиков ночью, так рассказывали очевидцы, появлялся отец Сергея Сергеевича, Сергей Петрович, отчаянный игрок, спустивший за границей огромное состояние своей покинутой жены: он бродил от столика к столику, приподнимал половинку и шарил под сукном, надеясь, должно быть, найти какой-нибудь завалившийся случайный золотой.

Из гостиной водили показывать библиотеку и кабинет.

Тут, в кабинете, у шкапа с темным астрономическим глобусом, забившись в угол, умер Сергей Петрович, видевший перед смертью самых настоящих чертей, т. е. без рожек и хвостиков.

И хотя знал об этом один Сергей Сергеевич – одного лишь сына допустил к себе отец перед смертью, но рассказ о настоя-

118


щих версеневских чертях, без рожек и хвостиков, можно было услышать по всему Крутоврагу, во всех уголках, от всех  ж и в о т н ы х, начиная с глухого огородного деда Гордея и кончая крутовражской всемогущей швеей, Анной Федоровной Рафаэль.

Ж и в о т н ы м и  звал покойник Сергей Петрович всех без исключения простых, незнатных людей.

Осмотрев парадные комнаты и внутренние покои правой половины, разделенные широким темным коридором, заглянув в оба подвала, гости приглашались в столовую, где еще в недавнее время лилось разливанное вино, как недавно еще в гостиной сыпалось звонкое золото.

В длинной и низкой столовой заканчивались версеневские разговоры и всякие воспоминания.

Много еще любопытного и, конечно, страшного рассказывалось о доме.

И оттого долго так по комнатам горели свечи, не тушились, а ночной треск паркета далеко отгонял от дома всякий сон.

Белые колонны, тяжелые, как слоньи ноги, поддерживали звенящую под ветром крепкую кровлю и одни, казалось, и день и ночь, только одни спокойно дремали, не смущаясь ни рассказами, ни ночным комнатным страхом, ни летучими мышами, влипавшими в них, как мухи в няньку Соломовну, да старые деревья – тополи, переросшие дом, всё шумели и в ясный день, как и в пасмурный.

*

Двери Версеневского дома настежь: входи, кто хочет и когда хочешь.

У Берсеневых постоянно гости, круглый год – именины.

Родственники и знакомые, соседи и из города частенько наезжали в Крутовраг, и, как в дедовские времена, не в одиночку и не парами, а всем домом – с  ф а м и л и е й.

Берсеневы и в самые раздорные дни умели как-то со всеми ладить и всем были рады.

Весело, должно быть, бывало в Крутовраге.

Да и почему бы не быть в Крутовраге весело? Не всё же ночь с ее страхами, есть и день. Да и что ночь, будь она и Берсеневская со всем своим глупым страхом?

119


Елизавета Николаевна, сама такая мастерица на всякие развлечения и первая во всем коноводчица, детей ни в чем не стесняла, давая им полную волю.

У Горика и Бубы много было сверстников: у Горика гимназисты, у Бубы гимназистки. Устраивались спектакли, ставились шарады, живые картины, постоянно фейерверки, пикники, всевозможные катанья и в экипажах, и верхом, и на лодках.

Какой уж тут страх и как не быть весело!

Недоставало только аэроплана, о котором у Версеневых мечтали, как в былые времена мечтали в гимназиях всё о той же всегдашней Америке – бежать в Америку.

А попади такой аэроплан в Крутовраг – и конец: залетели бы Версеневы за такие облака, в такие темные тучи, откуда одна дорога – вниз головой.

С жаром и страстью предпринимались развлечения и начиналась всякая игра, и чересчур уж страстно и до смешного сурьезно, как какое-то решительное дело жизни, без которого конец – ни стать, ни сесть, одна дорога – вниз головою.

Взрослые, заражаясь веселостью, приставали к детям. И версеневские неугомонные дни превращались в забаву.

Весело, должно быть, бывало в Крутовраге.

Устройство развлечений обходилось дорого, – оно требовало и больших расходов, и забот, и немало рук. Случались недоразумения.

Но какое же разумное дело без недоразумений!

Эдуард, садовник, выписанный в Крутовраг чуть ли не прямо из Риги, работящий, философ и большой искусник, одно лето вместо прямого своего дела – ходить за цветами и удивлять искусством – пускал по вечерам ракеты. Пускать ракеты наловчился, а цветы погибли, и какие цветы!

Да мало ли еще случаев – развлечения не дешево давались.

Редкий вечер не проходил без пожара.

За последние годы так часто горело, что даже звезды – крутовражские тусклые звездочки, пугливо поблескивавшие над Берсеневским домом, не пугались вздувавшегося красного зарева.

Кругом по деревням то и дело жгли. И винили не столько оплошность, сколько поджог: всякий народ – экономии богатые.

120


Казалось бы, следовало быть поосторожнее – долго ли тут до греха! – а между тем первое удовольствие, первое версеневское развлечение – жечь.

Ракеты, фейерверки, костры: в лесу пекли картошку и так раскладывали костры – в летние ночи до зари не потухали костры, – в саду непременно фейерверки и опять костры. Без этого добра игра не в игру, вечер не в вечер, об ужине забудут, но о какой-нибудь чадящей на весь сад и далеко кругом распыхивающей искры п е р с и д с к о й  молнии... о молнии – никогда.

Берсеневы жгли где только можно, и когда совсем нельзя, жгли, что попало. И в такой опасной игре Елизавета Николаевна не только потворствовала и потакала детям, но сама подавала первую мысль и была всему главной зачинщицей. Все опасные затеи выходили у ней с какою-то ребяческой плутоватостью, словно была она не мать, а сестра Бубе, и, ни в чем не уступая детям, она всё делала с тем же сумасбродным жаром и страстью, до смешного сурьёзно.

Непоседливая и беспокойная – летом театры и эти костры, зимою всякие званые вечера и разъезды по соседям, – Елизавета Николаевна производила впечатление человека крайне легкомысленного.

И что же? Оказывается, всё это делалось для детей и все огромные расходы, – всё для детей.

Искренно и с убеждением говорила Версенева о своих обязанностях и с таким правом, что вся плутоватость ее, сшитая на первых порах белыми нитками, вдруг куда-то пряталась в ее испуганных глазах.

Соседские приятельницы, обладавшие необыкновенным даром рассказывать о всяких пустяках и с точностью в самых пустяковских подробностях, уездные знаменитости по пересудам и ссорам, с искусством безобидных блох запрыгивающие в самые потайные уголки, и те не могли никак подковырнуться, и никакого романа не выходило.

Дети здоровьем не отличались и, по существу своему замкнутые, пожалуй, и совсем захирели бы, – это она детей  р а з б о й н и к а м и  сделала, сама первая разбойница, это от нее так весело в Крутовраге и уезжать не хочется.

121


И затеи без нее не затеялись бы, и костры все погасли, – всё ее рук дело, маленьких, проворных и таких цепких...

Нельзя сказать, чтобы Сергей Сергеевич был негостеприимен, напротив, радушен и ласков и бывал рад всякому гостю, и какими душистыми сигарами угощал он гаванскими – и бразильского листа, и мексиканского!

Но уж так пошло, и, казалось, иначе и не могло быть: гости, охотно посещая Версеневский дом, избегали хозяина.

И секрет очень прост: с Версеневым бывало невыносимо скучно.

А так ничего, ни с виду, ни в манерах, ни в привычках Сергей Сергеевич не представлял ничего странного и дикого, – человек как человек, ну, совсем как все, и даже посапывал по-настоящему, разве чуть погуще крутовражского предводителя Турбеева, но и чуть потише отставного генерала Белоярова. И одевался он щегольски, ничем не хуже земского начальника Пусторослева, прославившегося беспримерной забывчивостью как в делах частных, так и в служебных. Ну, чего же еще? И притом всегда готовый и всегда предупредительный, и те же гаванские сигары, и всё-таки остаться на минуту с глаза на глаз с Версеневым... да лучше просидеть лишние сутки на какой-нибудь заброшенной станции, чем остаться с Сергеем Сергеевичем хоть на минуту.

Прервав на полуслове собеседника, Сергей Сергеевич начинал морщиться, стараясь не то припомнить что-то, не то подыскивая слово какое-то пояснее обыкновенных ходовых слов, а где-то в горле принималось пищать что-то. И так продержав ошарашенного собеседника в напряженнейшем ожидании, вдруг махал рукою, сопровождая досадливость свою и бессилие единственным одним излюбленным словом:

– Чёрт.

– Чёрт! – во все часы и днем и ночью повторялось без конца и в доме, и в саду, и в лесу, и на поле, и на речке, всюду, где только ни появлялся Версенев.

А Версенев, не отставая от веселой компании, – его постоянно тянуло на люди, где пошумнее, – посапывая, всюду следовал как тень.

И затертый, оставаясь в тени, уж сам с собой повторял он под музыку, под танцы, под смех и крики, под треск костров,

122


под рассыпающиеся ракеты свое единственное, всё покрывающее – и досаду и бессилие – одно черное слово:

– Чёрт.

И уж так все обвыкли, так прислушались к версеневскому  ч ё р т у, что и замечать перестали.

Одна нянька Соломовна – Ефимия Авессаломовна, выняньчившая Сергея Сергеевича, открещивалась да головою покачивала.

А в кухне либо в девичьей, обсуждая господские дела, пеняла нянька не на расходы, не на расточительность версеневскую, не на хозяйский глаз – уж какой тут глаз! – а тому пеняла нянька, что  ч ё р т  на языке постоянно у барина.

Известно, это всем известно от той же Соломовны, чем всё такое кончается.

– Чёрта помянешь в недобрую пору, пройдет он черным вихрем, подхватит человека, и пропадет человек в этом вихре! – твердила нянька, крестя рот да покачивая головою.

И все были в согласии с нянькой, особенно если дело шло к ночи, никто не противоречил. И сам повар Прокофий Константинович не насмешничал, зря не говорил кучер Антон, заодно были и все три горничных – Харитина, Устя и Саня, а с ними и прачка Матрена Симановна и плотник Терентий, помалкивал и лохматый, ни в какую сверхъестественную силу не верующий кузнец, по прозвищу Индюк, сам ровно колдун или Бог знает что, не усмехался и молчаливый Зиновий, не зубоскалил
и помощник Зиновия, казачок Петр, до трепета верующий только в сома, только в страшного с усами сома, который съел телку и в двенадцать лет раз из речки показывается, не дай Бог увидеть.

– Так-то, – говорила Соломовна, – вот у покойника барина Сергея Петровича все у него под одну кличку шли: «Животное, скажет, поди сюда!» И даже самого батюшку животным звал. Грех великий, да всё не такой.

А Сергей Сергеевич, измызганный среди своих, незаметно появлялся в кухне или в девичьей и, посапывая, останавливался.

Перепуганные вскакивали слуги, ожидая приказаний, готовые на всякую хозяйскую встряску.

123


Сергей Сергеевич не двигался и, в упор глядя на того же лохматого Индюка, который сам ровно колдун или Бог знает что, начинал морщиться, стараясь не то припомнить что-то, не то подыскивая слово какое-то пояснее обыкновенных ходовых слов, а где-то в горле принималось пищать что-то.

И так продержав оторопевших слуг в напряженнейшем и тягчайшем ожидании, вдруг махал рукою, сопровождая досадливость свою и бессилие единственным своим излюбленным словом:

– Чёрт!

– Чёрт! – отдавалось где-то и в коридоре, и где-то под печкой, и где-то в подвалах, и где-то под потолком, высоко, на черном чердаке, перебивая музыку, танцы, смех, крики, рассыпающиеся ракеты и треск костров.

И на небе звезды – крутовражские тусклые звездочки, приглядевшиеся и к красному зареву, как-то неспокойно поблескивали над Версеневским домом.

2

Когда и отчего повелась за Версеневым такая дурная привычка чёрта поминать, об этом никто не знал, потому что никто и не думал.

«Если все присказки, поговорки да прибаутки замечать да еще и думать о них, то и веку своего не хватит, а главное, чего доброго еще и сам в нечто подобное превратишься и ничего от тебя не останется: мало ли какие бывают прибаутки! Вот предводитель Турбеев к последнему пустяковскому слову, а непременно прибавит  к а к  г о в о р и т с я, и сходит у Турбеева всё хорошо и благополучно. А крутовражский лавочник Хабин, переняв предводительскую манеру, чуть было не разорился. Да и как было Хабину не разориться? Взять хоть такое в обиходе лавочном самое обиходное лавочное выражение: «стоит это, мол, столько-то!» – выражение ясное и точно определяющее цену в рублях и копейках, у Хабина же с предводительской закваской совсем не тот разговор – не «столько-то рублей стоит товар», а «как говорится, столько-то»... Или: «пришлите, как говорится, немедленно». «Немедленно» – битый дурак поймет, а «как говорится, немедленно» – и не всякому умнику вдомек. Так и с версеневским ч ёртом: начнешь вдумываться, разби-

124


рать да копаться, тут-то и перенимешь, свыкнешься, примешься сам повторять да и пропадешь. Старуха Соломовна всё верно говорит – Соломовна крепостная, много чего видела и слышала не мало, многому научилась из терпения своего, слова Соломовны правильные:  ч ё р т а  п о м я н е ш ь  в  н е д о б р у ю  п о р у,  п р о й д е т  о н  ч е р н ы м  в и х р е м, п о д х в а т и т  ч е л о в е к а,  и  п р о п а д е т  ч е л о в е к  в  э т о м  в и х р е».

Так размышляли крутовражские и некрутовражские – все, кому волей-неволей приходилось сталкиваться с Сергеем Сергеевичем, и притом люди не какие-нибудь, а начитанные и пытливые – доморощенные археологи и механики.

Так размышлял крутовражский поп о. Астриозов, всюду и везде ищущий, и в отношениях и в поступках, с в я з у ю щ е е  з в е н о, и не простое, ж е л е з н о е  звено – связующее.

О других версеневских знакомых говорить не стоит и нечего. Мимо ушей пропускали они версеневского ч ё р т а , не придавая ему ни малейшего значения.

«Ну поминает Версенев чёрта и пускай себе поминает на здоровье! Есть выражения, обличающие сановитость и надменность – пусторослевское  и з в о л и т е   л и   в и д е т ь, есть и божественное, свойственное людям восторженным – Г о с п о д и  И и с у с е, а бывает, что и очень с положением люди и знатные, хотя бы тот же отставной генерал Белояров, а выражаются совсем даже по-непечатному, и не от растерянности, и не оттого, что врасплох застигнуты или в испуге, что возможно со всяким и до щепетильности аккуратным и изысканным в выражениях, нет, просто по привычке – такая дурная привычка».

Так размышляли люди безразличные.

Самого Сергея Сергеевича о чёрте спрашивать не решались. Подтрунивать, конечно, подтрунивали, но чтобы напрямки спросить – никогда. Неловко же в самом деле касаться всякой мелочи.

А сам Версенев лишнего за собой ничего не замечал.

Ведь если бы замечал он, то когда-то-нибудь, ну случаем, ну невзначай, да обмолвился бы. А то сроду никогда, ни в каких именинных тостах, ни в каких приветствиях, всегда заканчивавшихся  ч ё р т о м.

Без чёрта ни одной речи, ни одного разговора, ни одной Фразы.

125


Но всё-таки, когда же этот глупый чёрт к нему на язык попал и отчего попал?

Одно было ясно: что не только никакого астриозовского железного связующего звена не было, но и самого обыкновенного не железного – версеневский  ч ё р т висел в воздухе не выше и не ниже предводительского  к а к  г о в о р и т с я, и так же не менее ясно было, что без этого чёрта Сергей Сергеевич немыслим, и отними его от Берсенева, и очутился бы в Крутовраге уж не Сергей Сергеевич Версенев, а лицо совсем постороннее.

*

Версенев помнил свою мать.

Федосья Алексеевна – московская, из старозаветной купеческой семьи.

Долгие всенощные, ранние обедни, бесноватые в Симоновом монастыре, масленичные катанья в Рогожской, красная пасхальная свеча, кремлевский звон, первомайские зеленые Сокольники, тихие ночные рассказы странников, хождение пешком к Троице-Сергию, крестные ходы и отцовский крепкий домашний уклад – это ее колыбельная песня, ее выняньчившая, завившая первую косу с алою ленточкою, вздувшая первый жгучий огонек и в упавшем сердце и в широко раскрытых глазах, первою скорбью опечалившая ее первую улыбку.

Морозовская старая Москва, и вдруг Версеневский барский дом – Крутовраг с бездонным прудиком и большим сводчатым каменным подвалом, испещренным бурыми крапинками, как от крови.

Из смутных ранних воспоминаний вставала она в его спутанной памяти.

И никогда во всю свою жизнь он не мог забыть мать – у окна наверху, в угловой комнате, у окна по целым дням и ночам.

Он спал в ее комнате, – всегда и неразлучен с нею. И часто, просыпаясь среди ночи, заставал ее одну у окна.

А когда подрастать стал и узнал, что есть отец у него, как и у других детей, но что отец его далеко, за границей где-то, очень далеко за Крутоврагом, когда узнал он, что мать ждет отца и ночи потому не спит, и сам стал ждать отца.

От отца получались письма.

126


С каким нетерпением бросался мальчик к матери, требуя от нее, чтобы вслух читала она, что в письме отец пишет.

А письма были кратки, и всегда одно и то же: сперва о деньгах, затем назначался день приезда в Крутовраг.

И наступал день, но отца не было, отец не возвращался.

Мать старалась скрыть огорчение, не плакала, мать сидела у окна по-прежнему, но он чувствовал всем чутким детским существом своим ту тяжесть, что лежала у нее на сердце, мучила ее, морозом трясла, и, чувствуя, хотел и не знал, как помочь, и уж сам плакал тихонько и беспричинно.

Возвращение отца в Крутовраг стало заветною его мечтою.

Своим чередом приходили письма.

В письмах говорилось о деньгах и назначался день приезда.

И приходил день, а отца всё не было.

И вот однажды, когда, кажется, последнее терпение оставило его и ждать дольше стало невозможным, он выбежал на дорогу и бежал долго по дороге без остановки, без передышки и, вдруг зажмурившись, помчался обратно к дому.

– Папа едет! Папа едет! – кричал он матери и с такою неподдельною и правдивою радостью, так уверенно, так настойчиво, что и сам слышал, и мать услышала, как далеко по дороге за Крутоврагом зазвонил колокольчик.

И она поверила, она бросилась на крыльцо, упала на колени и, крепко обняв сына, крепко держалась за него, как за свою единственную защиту, как за любимого брата, как за верного свидетеля своих горьких мук, бессонных ночей, горечи и обиды.

И уж не сдерживая ни смеха, ни слез, не могла она удержать крика, а он рвался из груди, из самого сердца – от всего ее сердца.

Мать и сын, они глядели на дорогу –

И казалось, одни у них были глаза, одними глазами они глядели на свет, глядели на дорогу, и верилось им и не верилось.

А колокольчик далеко звенел по дороге.

Проехали бочки с дегтем, проскрипели колеса. Долго застилала пыль. Но и пыль укатилась, – улеглась, не пылила дорога.

Лежала дорога до самого края, и кругом было пусто, пустынно, не звонил колокольчик, так пустынно и одиноко, только шумели деревья в саду – тополи, все шумели.

С этого дня началась для мальчика новая жизнь: стал он с этого дня играть в  п р и е з д   п а п ы.

127


Такую игру выдумал.

Его занимало, как мать, заслышав голос: папа едет! – вскакивала от окна и дрожала, бледная такая, без единой кровинки; его забавлял крик ее, становившийся с каждым разом всё жутче и короче, и как замирало ее сердце...

Играя, он верил, как всякий раз верила ему мать.

Мать и сын, они глядели на дорогу –

И это так давно было и так недавно, вот здесь, на этой земле.

А как тогда в саду деревья шумели – тополи!

невольно к этим грустным берегам...

– Чёрт! – только мельком припоминая свои первые впечатления, отмахивался Сергей Сергеевич.

Мать не дождалась отца, померла, так и померла у окна, глядя на дорогу.

Вскоре после ее смерти вернулся отец.

Мальчик испугался отца: это был совсем не тот  п а п а, не  н а с т о я щ и й  папа, о котором он столько думал и так нетерпеливо ждал.

Он прятался от отца, кричал по ночам и плакал.

Отец, не отличавшийся сговорчивостью, круто принялся за сына: и строго держал его, и наказывал – тут и слезы забудешь, и уснешь тихо, и перестанешь дичиться.

Осенью свезли его в город и отдали в корпус.

И началась для Берсенева другая жизнь, и, пожалуй, самая веселая.

Приезжая на каникулы в Крутовраг, он понемногу свыкся и уж не чувствовал ни подавленности, ни отчужденности.

О матери в доме не говорилось: Сергей Петрович никогда не упоминал о матери, а он первый не смел.

Угловая комната наверху, в которой, кроме фамильной старины – гардеробов с платьями, заботливо сохранялась знакомая обстановка матери: столик ее, зеркало, – эта заветная комната всё реже привлекала его.

Сначала он тайком бегал наверх и даже плакал, сидя у окна, где когда-то сидела мать, а потом его развлекать стали лошади.

Так и не узнал он, а после жалел, что не узнал, зачем отец покинул мать.

128


В кабинете отца висел ее портрет, и всегда, до последних дней. Любил он ее?

В Крутовраге шла широкая жизнь, много играли в карты, но отец был угрюм. А если любил, зачем же покинул?

Зачем отец покинул мать?

И зачем столько муки, столько горьких дней и ночей выпало ей на долю?

невольно к этим грустным берегам...

– Чёрт! – отмахивался Сергей Сергеевич, вспоминая прошлый Крутовраг.

Окончив курс, он поехал в Петербург и там поступил в полк.

Жить ему было легко. В деньгах он никогда не нуждался: отец не жалел для него средств и высылал часто и аккуратно. Отец очень заботился о нем, всё делал, чтобы хорошо ему было. И он ни на что не мог пожаловаться. При связях и деньгах перед ним открывалось самое завидное и счастливое будущее.

Жизнь он вел такую, как было принято в его обществе: играл в карты, участвовал в кутежах и попойках, танцовал на балах, рассказывал анекдоты, острил, ухаживал за дамами, входил в мелочи полковой интриги, волновался, ссорился, – и всё проходило ровно и очень похоже на вчерашнее. А если что и случалось, как будто исключительное и особенное, то всё-таки оно не выходило из общепринятого и возможного в его обществе: ну, раз проиграл очень много в карты, но кто же не проигрывает раз очень много? Так и другие все исключения были в таком же роде, ни больше, ни меньше.

Ровно, с незначительными скачками проходила петербургская жизнь.

Кажется, и припомнить нечего Берсеневу из всей такой удачной, легкой, с такими большими обещаниями, но ровной петербургской жизни.

И всегда только одно воспоминание.

Правда, ничего особенного, и случай самый обыкновенный.

Но много ли есть на свете чего необыкновенного?

Сергей Сергеевич уж после, в Крутовраге, не раз думал об этом и, спрашивая себя, один сам с собою судил и решал себя.

Он давно понял, что в конце-то концов всё дело не в особенности поступка, бьющей в глаза и выходящей из ряда вон при-

129


нятого и привычного, и часто западает в душу совсем незаметное, – так, крохи, так, завалящее.

«Комета пролетит, упадет звезда, землетрясение провалит целый город – и всё-то забудется, мимо пройдет, обесценит, как вчерашний снег, а огонек какой-нибудь, из-под моста откуда-нибудь огонек, чуть подмигивающий тебе, либо дурацкий дылда-фонарь – коптилка керосиновая, торчащая под твоим окном на улице, – глупости, а на всю жизнь останутся».

Да, он много думал об этом, а судя и решая себя, заглянул в самую тьму, в самую муть души.

Только много ли увидишь?

А если и увидишь, много ли рассмотришь?

А если и рассмотришь, сумеешь ли передать?

А если и сумеешь, хватит ли духу?

«Убить или обмануть, оболгать и предать, кажется, чего еще – ведь преступление, грех великий, всякими законами караемый. А на проверку что же? Да тому же убийце... да плевать ему на убийство-то, – ну, убил, и как с гуся вода, – и всё дело его, вся боль его, кара и награда, всё, что донесет он до последней минуты своей, всё, чем жить будет, убивая или спасаясь, всё равно, вовсе не в убийстве, а в том, что за день, за неделю, за месяц, за год, может быть, за десять лет до убийства, проходя по улице, девчонку какую-нибудь, надоедливую нищенку толкнул – нищенки такие девчонки другой раз по улице снуют с какими-то замусоленными карточками: к у п и т е  с ч а с т ь и ц е ! – да и не в том, что толкнул он эту нищенку, предлагающую  с ч а с т ь и ц е, а в том, что нищенка – девчонка мороженая посмотрела тогда, так посмотрела на него, – на всю жизнь».

– Чёрт! – только мельком припоминая свой петербургский случай и рассуждения свои, отмахивался Сергей Сергеевич.

У одного его товарища была невеста: он очень важного рода, а она совсем не из знатных и бедная. Родственники жениха были против и всячески мешали свадьбе.

Сергей Сергеевич, приняв к сердцу историю своего товарища, постоянно бывал у него, искренно от души желая всякого счастья и ему, и его невесте.

И когда, наконец, после многих хлопот всё уж было налажено и назначен день свадьбы, вдруг всё кончилось неожиданно печально, и свадьба расстроилась:

130


невеста отказала жениху.

Берсенев помнит вечер, осенний петербургский вечер с пронизывающим сырым ветром и мутными от мелкого дождя фонарями, помнит ее комнату где-то на Рузовской у казарм. Она просила его прийти к ней всё по поводу той же расстроившейся свадьбы. Он и поверил, но когда он пришел к ней, она открыла ему по правде...

Он помнит ее лицо, как побледнела она – так бледнела его мать, когда вбегал он к ней в ее угловую комнату: «Папа едет!»

Она открылась ему, что полюбила его, любит его, только его одного и любит.

Но ведь он ее совсем не любил. И разве он давал ей повод хоть что-нибудь такое думать? Он был к ней внимателен, как к будущей жене своего друга, он искренно от души желал помочь им: ей и ему. Он никогда не любил ее и совсем не любит.

Он помнит, как она стояла – она у окна стояла, к окну подвинувшись в угол, а в окне дождик – постукивал дождь, не передыхая, равномерно: капля за каплей, струйка за струйкой.

Он помнит, как она смотрела, не мигая, с опущенным ртом, и какими глазами провожала его, не шелохнувшись, словно уж костенея – ведь всю кровь ее тела, всю силу души, всю надежду сердца он забрал с собою: так вот, взял да и за дверь!

На следующий день под вечер он ее опять встретил, и совсем случайно, у Кокушкина моста.

Это она была, он не ошибся. Он ее узнал сразу по ее взгляду – она так же посмотрела на него, как и накануне, глаза не мигали.

И потом он слышал, как что-то бухнуло в гадкую липкую воду – в черный канал. Но он даже не оглянулся, шел своею дорогой.

И разве это он ее в канал головою ткнул – в гадкую липкую воду?

– Чёрт! – только мельком припоминая свой петербургский случай, отмахивался Сергей Сергеевич.

Вскоре после этого случая, вызванный в Крутовраг, он уехал из Петербурга: отец был при смерти.

Старый Берсенев Сергей Петрович умирал один, никого не допуская к себе – ни доктора, ни священника. И лишь в край-

131


нем случае одно ж и в о т н о е – лакей Зиновий входил к нему. От еды старик отказался и ночи не спал.

И во всем доме никто не спал по ночам.

Жутко было в доме, и говорить боялись, шепотом говорить боялись.

Свет горел во всех комнатах, все двери были настежь и только в кабинете у старика плотно затворены.

Сергей Сергеевич приехал домой поздно ночью и, чтобы не беспокоить отца, хотел сказаться утром. Но отец догадался и через Зиновия позвал его в кабинет.

Старик сидел в кресле, забившись в угол у шкапа под старым астрономическим глобусом, страшно исхудалый – в чем только душа держалась!

Старик ловил ртом воздух, словно бы кто-то сдавливал ему горло, а глаза были совсем мертвые – зрачки темные, мертвые, только ободок у зрачков блестел неприятным резким блеском.

Сын взял старика за руку и наклонился, – рука у старика была холодная.

И, наклонившись, чтобы поцеловать его в щеку, почувствовал непреодолимую брезгливость и отвращение и поцеловал его в воздух.

Поздоровались.

Старик поцеловал сына – губы у старика были такие холодные, холоднее рук.

Сын, выждав минуту, снова наклонился:

– Ну, как поживаете?

– Черти приходят, – шипя, сквозь зубы сказал старик.

– Какие же, маленькие, с хвостиком? – попробовал сын обратить в шутку ответ отца: он умел с стариками и ладить, и разговаривать.

– Что ты, настоящие... черти! – прошипел отец, и глаза его еще темнее стали.

Версенев помнит эти глаза, совсем мертвые, с темными мертвыми зрачками, и резкий живой ободок зрачков, и как резкий живой ободок зрачков, сузившись, вдруг заблестел красным нагаром.

Он схватился за шашку и отступил от старика.

– Настоящие... – шипел старик и скреб себя по груди и, вдруг с визгом подпрыгнув в кресле, ткнулся носом в ковер.

132


Так вот о ком он когда-то столько думал и так нетерпеливо ждал!

Но что мучило отца?

Кого он видел?

Кто приходил к нему?

Кто настоящий?

Кто настоящей последней совестью, последней волею, последним словом положил свою руку на его сердце?

Кто же он?

– Чёрт! – отмахивался Сергей Сергеевич, припоминая смерть отца, о котором он когда-то столько думал и так нетерпеливо ждал.

К новому году Версенев вышел в отставку, совсем переехал из Петербурга в Крутовраг, занялся хозяйством и женился.

Почему он женился, уж и сам хорошенько не помнит: должно быть, понравилась ему тогда Елизавета Николаевна – она была такая тихая и кроткая – тихий ангел.

Да и скучно ему было одному в старом доме.

Хозяйничал Сергей Сергеевич недолго. Попробовал служить в земстве, но и тут не пошло дело, бросил службу. И всё из-за пустяков каких-то. А понемногу, и совсем незаметно, от всего устранился.

Толковый и дельный управляющий-латыш, окрещенный в Крутовраге за свою угрюмость Фордыбаем, да Елизавета Николаевна, сумевшая наполнить старый дом несмолкаемым шумом и веселыми гостями, – все дела на них и вся судьба версеневская.

3

Горик и Буба учились хорошо и гимназию окончили с медалями. Горик поступил в университет, Буба – на курсы.

Лето последнее прошло особенно шумно и весело и озорно.

Крутовражские мальчишки, и забитые – Китов ус, Конский волос, Лопатка, и озорные – Игонька, Игошка, Енька, Ежка, Ермошка, под предводительством Горика, играя в  э к с п р о п р и а т о р о в, так живо разыграли нападение, что соседние белояровские  и н г у ш и  чуть было не пристрелили самого атамана.

133


Ракеты, персидские молнии рассыпались над домом, в саду дымили костры, а кругом пожары с разливающимся в ночи красным зловещим заревом.

Когда пришло время ехать в Петербург, Елизавета Николаевна тоже начала сборы.

И дети уехали с матерью, и уж больше не вернулись в свой веселый Крутовраг.

Елизавета Николаевна так и сказала мужу, что в Крутовраг она больше никогда не вернется и дети не вернутся.

Никакой плутоватости, никакой тихости не было в ее словах, Видно было, что она решила твердо и бесповоротно.

Сергей Сергеевич сначала ничего не понял, не хотел понять, – ему было и тяжко, и неприятно, ему не хотелось расставаться, ему трудно было начинать жизнь по-новому, отвыкать от того, к чему привык, привыкать к другому, другую жизнь он просто и представить себе не мог – восемнадцать лет прожили Версеневы вместе!

И он пробовал возражать жене, и всякий раз только махал рукою: все возражения сводились к мучительному писку, подымавшемуся где-то в горле, а затем следовал всегдашний чёрт.

Так ничего и не вышло.

И в конце-концов  щ е т и н к у  из него вынули, как выражалась нянька Соломовна – «щетинку» вынимают у детей-крикс в бане, чтобы не кричали! – он со всем согласился и подписал, что надо.

Относительно денег всё наладилось легко и просто.

Латыш управляющий, толково и ясно представив положение версеневских дел, взялся доставлять всякие отчеты в Петербург Елизавете Николаевне.

И Крутовраг опустел.

Версеневское событие, облетев крутовражские поля, полетело по большой дороге, сворачивая то влево, то вправо из усадьбы в усадьбу.

И почему-то никого особенно не удивило оно, никого особенно не встревожило, словно давно уж этого ждали, и если не говорили, то единственно щадя, как не говорят, щадя, безнадежному о его скорой смерти.

Семейное разногласие, которому приписали отъезд и суровое решение Версеневой, или  с е м е й н а я  разно... ца, как вы-

134


разился сосед Берсеневых отставной генерал Белояров, любивший стиль живописный, заняло лишь уездных приятельниц, восторжествовавших теперь с своими тайными подозрениями.

«Кому же не ясно, что всё дело не без романа, роман налицо, и самый настоящий и, хотя нигде не упоминалось об избраннике сердца, само собою, избранник где-то ходил, иначе откуда же всё разногласие?»

Так размышляли дамы.

Но уж никто не хотел разбираться, не было охоты встревать в чужую беду, – с в о я  х а т а  с краю, так-то спокойнее.

Неспокойно лежали поля и шумел золотой осенний лес, неспокойны были и звезды – крутовражские тусклые звездочки, пугливо поблескивавшие над Версеневским домом.

Крутовраг опустел, и калачом не заманишь.

Правда, на первых порах явились три дамы – приятельницы Елизаветы Николаевны.

Не утерпев, приехали они в Крутовраг  п о н ю х а т ь  в о з д у х, как сами же после объясняли.

Дамы осадили Берсенева и трещоткою трещали ему на уши, так что и чёрта своего пустить не мог он за трескотнею.

И хотя Соломовна, провожая последних гостей, русским языком растолковывала им, что «болезнь барина зубом барыне в спину вонзилась» и оттого всё и вышло, дамы не могли примириться и, разъехавшись по домам, на своем стояли – на избраннике сердца, который где-то ходил.

Тут-то, говорят, отставной генерал Белояров, будучи на именинах у одной из дам, и выразился о версеневском  р а з н о г л а с и и  по-своему – живописно, добавив, впрочем, для смягчения:

– Всему есть вес и мера.

Тем дело и кончилось.

А из соседей заезжал наведаться земский Пусторослев, прихвативший с собою агронома Рацеева, которого почему-то отрекомендовал знаменитым петербургским оратором с вязигою вместо костей.

Рацеев, действительно, не уступая стерляди, перегибался всё время, но не сказал ни одного слова. Зато сам Пусторослев болтал весь вечер, перебирая случаи из своей всем известной беспримерной забывчивости.

135


А историю о своей нашумевшей командировке за границу для каких-то важных специальных целей рассказал и до ужина, и после ужина.

Пусторослевскую историю Сергей Сергеевич неоднократно слышал: командированный министерством во Францию, Пусторослев из Франции поехал в Испанию, а из Испании – в Италию, а из Италии – куда-то в Алжир, и, требуя всё время подкрепления и тратя уйму казенных денег, только вернувшись в Россию, вспомнил, зачем собственно послан был за границу.

– Забвение – удел богов! – многозначительно растягивая свое  и з в о л и т е  л и  в и д е т ь, подмигивал Пусторослев белыми, как будто ничего не видящими глазами, намекая, должно быть, на разногласие.

Всего раз зашел лавочник Хабин чаю попить.

На безлюдьи Берсенев страшно обрадовался и Хабину.

Хабин сидел долго. И за чаем в низкой длинной столовой, всё начиная какой-то ни к чему не относящийся разговор по поводу каких-то отдаленных предметов и зарекаясь в тысяча первый раз отстать от своей пагубной привычки, завязал в своем  к а к  г о в о р и т с я, а Сергей Сергеевич, в упор глядя на обалдевшего гостя, махая рукой, пускал своего  ч ё р т а.

– Привычка, как говорится, вторая натура! – лепетал весь покрасневший, потом прошибленный, измытарившийся лавочник, не находя уж дверей.

И только поп Астриозов, не оставлявший своей исконной мысли найти  с в я з у ю щ е е  з в е н о, и не простое, ж е л е з н о е – связующее, нет-нет, да и заглядывал к Версеневу.

Поп, и без того робкого десятка, оставаясь один на один с Сергеем Сергеевичем, робел еще больше и, пристрастившись к сигарам, чавкал сигарой, пуская в версеневского чёрта свое краткое, крепче крестного знамения, звено.

– Звено-с, – повторял поп, стряхивая пепел, и когда надо, и когда не надо, и с мексиканского листа, и с бразильского.

На безлюдьи Берсенев страшно рад был и попу.

А то всё один, целые дни один.

Сергей Сергеевич перестал и в церковь ходить, – он уж и в церкви за службою не мог удержаться от своего чёрта, что приводило в большой соблазн богомольцев.

136


Произошла даже неприятность: Головешкин-староста пытался на царском молебне заушить  м а с о н а. Сергей Сергеевич и перестал в церковь ходить.

В белом фланелевом бекеше, с сигарою, бродил Берсенев по опустевшему дому.

От красного сигарного огонька красный огонек мелькал в его запалых потускневших глазах, и зеленели крепкие седые усы.

Занять время нечем ему было. Да и чем занять? Не играть же в игрушки!

Ведь он так привык к шуму и постоянным гостям, к жене и детям – восемнадцать лет прожили Версеневы вместе!

И не раз часами он простаивал у балконной двери, считал ворон – кружились вороны над опавшими голыми липами и кричали... сколько их, и о чем они все кричали?

А то подымался наверх в угловую комнату, где когда-то сидела его мать Федосья Алексеевна, садился, как мать, у окна и глядел на дорогу – куда уходила дорога, и есть ли конец ей?

Или слушал, как перед домом шумели деревья – тополи... о чем они все шумели?

А то сядет в отцовское кресло под огромный астрономический глобус, уставится в одну точку, может быть, в ту самую точку, откуда выходили к его отцу настоящие черти без рожек и хвостиков, да так и заснет.

– Чёрт! – повторялось и день и ночь, и наяву и сквозь сон, отдаваясь по пустому дому.

С наступившими холодами вставили рамы и балконную дверь, забив щели свежею паклей, замазали.

А потом и снег выпал, стала зима.

Дни потемнели, прибавились ночи, – долгие ночи.

Еще пустее, пусто, как в большом подвале, пустынно стало в Версеневском доме.

Хоть бы сны снились тихие!

Как-то приснилось Сергею Сергеевичу, будто он – Версенев Сергей Сергеевич, отставной капитан сорока семи лет, а между тем по виду своему нет в нем ничего человеческого.

Снилось Сергею Сергеевичу, будто он – насекомое злое и мстительное, ядовитым насекомым, тысячехвосткой ползет в поле, цепляясь за стебли лапками. Холодный летний рас-

137


свет – утро чуть проясняется, и низкая, побледневшая добела с красным нагарным ободком огромная луна.

И вот он, Сергей Сергеевич Версенев – тысячехвостка, ползет по траве, и знает он, что по траве ползет, по самой обыкновенной крутовражской, но ему, как тысячехвостке, трава кажется такой большой и такой высокой, – стебли словно осока, осока – толще всяких деревьев, и черная земля – огромными комками.

И тяжко ему и трудно ему: должен он влезть на каждый стебель и опуститься, и опять подняться и опуститься, и так со стебля на стебель.

И он ползает и не знает, куда он ползает, и за что это наказан он переходить со стебля на стебель?

И злоба мучает его, и злость точит сердце, и устал-то он смертельно.

Огромная бледная, белая луна с красным нагарным ободком, и холодно.

Рассказав как-то сон свой о. Астриозову и получив от попа краткое толкование: к  п е р е м е н е  п о г о д ы, Сергей Сергеевич улыбнулся:

– Странно мне, – сказал он, – точно всё не настоящее.

А в другой раз, пытаясь рассказать сон Зиновию, на полуслове прервав себя, проговорил хрипло сквозь зубы, как покойник Сергей Петрович:

– Душу остригли, чёрт! – и заплакал.

А Петру-казачку будто бы сказал:

– Помереть бы мне, Петр, в нищете на соломе.

Скучал Сергей Сергеевич.

Без дела, без гостей одному зимою скучно.

– Бояться стали, – докладывала Соломовна о. Астриозову, когда на Рождество приехал поп с крестом Христа славить, – прежнее время, бывало, ничего, а теперь выбегут вечером ко мне из кабинета в девичью, боятся: будто стоит кто-то около их. И всё гостей ждут: вот гости приедут! А то сидят и плачут.

А на новый год не утаила Соломовна и покаялась попу в своих снах нехороших: на святках гадала Соломовна, оттого и сны ей приснились.

Святочные – вещие сны.

138


То ей приснилось, будто пол она моет, – а это нехорошо, когда во сне пол моешь! то пожар – дом горит: горит будто дом, все доски разворотили и кирпичи вынимают из печки, а огня не видно.

– Я будто и спрашиваю, – двое каких-то мужиков у печки с кирпичами возятся, – спрашиваю я у них: «Как же это так?» А они говорят: «Мы, Соломовна, ничего не знаем».

Самый же главный сон – новогодний.

Снилось Соломовне, входит она будто в залу, а из балконной двери навстречу ей покойник Сергей Петрович и с ним старик старый-престарый, прихлопнули они дверь, да прямо к кабинету, сами рукою шарят, как слепые.

Но о. Астриозову не до нянькиных снов было, свой новогодний сидел у него вот где!

О. Астриозов многосемейный – семь душ на руках: старший сын – дьякон, младший – грудной. А по сну выходило чудно: старший-то будто в пеленках, грудной, а самый младший, который грудной, – бородатый дьякон.

– Звено-с! – повторял поп, забирая от Соломовны новогодний щедрый кулек.

Скучно проходили праздники.

И на кухне было невесело.

Разговор вели, как при больном, шепотом.

Компания старая – старик-повар Прокофий Константинович, кучер Антон, прачка Матрена Симановна, плотник Терентий, кузнец Индюк, лакей Зиновий да казачок Петр попивали чай вокруг Соломовны.

Недоставало только горничных: Харитину барыня с собою в Петербург взяла, а Устю и Саню рассчитали.

За чаем шли воспоминания, обсуждались версеневские дела и высказывались опасения за барина, которого рано или поздно попутает грех.

– Чёрта помянешь в недобрую пору – пройдет он черным вихрем, подхватит человека, и пропадет человек в этом вихре, – позевывала Соломовна, крестя рот да покачивая головою.

А Сергей Сергеевич, исходив все комнаты, вдруг вбегал в кухню и, посапывая, останавливался перед ошарашенными слугами и, уж глядя куда-то за бесстрашного лохматого Индю-

139


ка, начинал морщиться, а где-то в горле принималось пищать что-то.

И вдруг махал рукою:
– Чёрт.

– Чёрт! – отзывалось где-то и в коридоре, и где-то под печкою, и где-то в подвалах, и где-то под потолком высоко на черном чердаке и, ветром разносясь по саду, кружилось вокруг белых колонн.

*

Рождественские морозы сменились оттепелью.

В Крещенский сочельник вдруг по-весеннему закапало, а прудик пожелтел.

Потянуло весною.

Весь день с тревогою заглядывал Сергей Сергеевич в окна, растворил балконную дверь, долго стоял у балконной двери, прислушивался.

Весь день до вечера, места не находя себе, бродил он из комнаты в комнату.

А вечером, когда зажгли свет и весь дом осветили, стал он еще неспокойнее.

На воле таял снег, стучал по крыше, так дождик осенью стучит по стеклу – капля за каплей, струйка за струйкой.

После чаю Версенев поднялся наверх и затих.

Соломовна ходила внизу по комнатам, шептала молитвы, мелом ставила богоявленские крестики на окнах и дверях.

В угловой комнате наверху сидел Сергей Сергеевич и смотрел в окно.

Беззвездная ночь закрыла дорогу, и только голые ветви под ветром тянулись к окну.

Долго сидел Сергей Сергеевич без всякой мысли, бессмысленно глядя в окно.

И вдруг он услышал, как далеко по дороге зазвонил колокольчик.

Он вскочил от окна.

А колокольчик звонит.

Он зажмурился, заткнул себе уши.

Колокольчик звонит.

140


Хотел вниз бежать, позвать Зиновия, Соломовну, кучера, всех позвать.

А колокольчик звонит.

И не узнал он комнаты: там, где висело зеркало, открылась дверь.

И он вошел в эту дверь.

И дверь за ним захлопнулась.

Длинный, без конца, коридор.

И всё как будто знакомое: много мраморных плит – орнамент выпуклыми розетками, мозаика по полу – белое с красным.

Жарко, душно и сыро.

Он шел по коридору и знал, что должен пройти весь коридор до конца. И когда он дошел до конца и отворил узорчатую тонкую из чекана дверь, за дверью оказалась другая дверь. Он и эту отворил.

А там третья дверь.

И так дверь за дверью: отворит одну – и сейчас же другая.

И по мере того как уходил он куда-то, растворяя дверь за дверью, он чувствовал, что надо ему, хоть на минуту, остановиться, ну вверх посмотреть, ну оглянуться, хоть на минуту одну, иначе беда – несдобровать ему, и не мог ни остановиться, ни поднять головы, ни оглянуться, словно кто-то вел его и еще другой кто-то сзади подгонял.

И когда, наконец, растерявшись, бормоча всякий вздор и отсмеиваясь и отругиваясь, он отворил последнюю дверь, – чем-то острым ударили его в спину, и он упал.

Упал он и, падая, увидел, как звезды – крутовражские тусклые звездочки, разгораясь всё ярче, всё яснее, красные звезды дико вихрем неслись прямо на него.

Но это не звезды, это сам он несся в вихре под красные звезды.

*
– Мелила я крестики, окрещивала окна и двери, – рассказывала после Соломовна, – и кличет меня Зиновий: «Назар-скотник пришел, святой водицы просит богоявленской». Вышла я в кухню к Назару и слышу, ровно балконная дверь хлопнула. Думаю себе, не грех ли какой: времена неспокойные – всякий

141


народ. И опять слышу – хлопнуло. Я и говорю Прокофию Константиновичу: «Прокофий Константинович, говорю, слышите?» «Слышу, говорит, слышу, ветром пуляет». И только это он сказал, в третий раз хлопнуло, – все стекла затряслись, так хлопнуло. Бросилась я в залу: так и есть – дверь настежь. Кричу Зиновию: «Где барин?» Нет нигде барина. А ветром так и садит. Вдвоем дверь не можем затворить. Так и рвет дверь. И гудит по всему дому, свет гасит. «Барин, кричу, барин!» Нет барина.

Наутро в Крещенье нашли Версенева в прудике, по следу нашли:

от балкона след по аллее прямо к прудику.

Видно, грех попутал Версенева!

Забрел он ночью к прудику, лед под ним и не выдержал. Провалился он, завяз по грудь в тине, за ночь его и затянуло.

Так и замерз, стоя, в белом бекеше, головою в снег.

И много же было разговору потом, – весь Крутовраг на ноги подняло, – да разговорами сыт не будешь.

142


 
Главная Содержание Комментарии