ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Дух вон, лапы кверху

Сонный свист и храп и бормотание наполнили комнату, заснула детская.

Не спится Коле, ёрзает он, разбегаются мысли.

Обидел Коля бабушку, ни за что обидел. Лежит она теперь с скорбно-сложенными лиловыми губами, снятся ей проклятые полена, падающие, прихлопывающие ее, как крышка гроба с черными гвоздями. И жалко ему бабушку, жалко ему Митю, – «Митю закопытили!» – вспоминаются ему нянькины слова, и няньку Прасковью жалко, ее самоё копытили век ее вечный, – «Пороли нас больно на конюшне, девушка, лупили за всякую малость»...

Мутно-кровавый глаз лампадки от Трифона Мученика хмуро защурился. Завыло в трубе. И с воем приползло в комнату тайное, что окутывало. Финогеновский дом, а в взбудораженных мыслях у Коли замелькала тайная жизнь

67

Вареньки, а в растравленной жалостью душе его поднялись отдельные жуткие дни и часы и минуты жуткой, тайной жизни матери.

«Барышня несчастная!» – вспомнилось Коле, так по двору называли фабричные Вареньку, и тут же вспомнилось, как сказал как-то дворник Кузьма: «За сороковкой барыне!», а Прасковья на него: – «Цыц ты, кудластый, чего галдишь, дети услышат, мало што!» – и еще вспомнились слова бабушки: «Пьяницы не гниют, только чернеют!» Да, чернеют, слесарь Самсон как почернел, Коля Самсона видел, и потому почернел Самсон, что пил много, и Варенька почернеет – «барышня несчастная!»

Варенька пьет, как пил слесарь Самсон, Коля об этом знает. И всякий раз, когда Варенька запирается в своей комнате, она пьет, Коля и об этом знает. Но почему Варенька пьет, и так мало ест, а только пьет водку, Коля может только гадать.

«От скуки, вот отчего, скучно ей, все книги читает и журналы: книги и журналы такие скучные! И почему вчера в театр не поехала? – спрашивает себя Коля, – разоделась в свое дорогое зеленое бархатное платье, напудрилась, брошку приколола золотую с бриллиантами, и осталась дома сидеть?»

Коля не знает, что ответить, ему всегда бывает досадно, когда Варенька почему-то остается дома сидеть, он любит, когда она разряженная перед отъездом прощается с ними – дает руку поцеловать и в лоб целует каждого. И вдруг вспоминаются ему слова Палагеи Семеновны, он их недавно под диваном слышал:

«Ты только подумай, Варенька, что про тебя скажут? Нельзя тебе ехать с 3., и так уж говорят о вас. Ведь я должна предупредить тебя: если хочешь сохранить свое доброе имя...»

Коля так ясно услышал голос Палагеи Семеновны, и представилось ему, будто лежит он в гостиной на полу под диваном, весь он скорчился, и неловко ему, и душит пыль, а голос Палагеи Семеновны острыми иголками колет его в грудь, и плачет Варенька, вся разряженная в своем дорогом зеленом бархатном платье, плачет так жалостно. Вот

68

выскакивает он из-под дивана, бросается на Папагею Семеновну, цапается за платье, но Палагея Семеновна подымается на цыпочки, вырастает, уж в потолок головой упирается, скалит свои острые желтые зубы, а подбородок у ней трясется – перекатывается мягкий и жирный, как индюшка. И хочется Коле орать во все горло, разбить новый стеклянный колпак, разодрать альбом с карточками, Н и в у, сорвать скатерть, исковеркать стол, а к губам его пристает что-то липкое и соленое, как тогда, когда упал он с комода на железную печку и расшиб себе нос, и красные, густые, кровавые пятна выплывают из углов, плывут на него. Он свернулся в клубочек, кружится, мечется, как ошпаренная крыса в мышеловке. Хочет проскользнуть в спальню, а ноги не слушаются, ноги к земле прирастают...

– Няня! няня!!! – и сердце перестукивает, и губы вздрагивают, и голос надрывается.

Но в ответ ему только ветер воет. Что же, нянька не слышит? Спит Прасковья – закопытили ее, и бабушка спит – и ее закопытили. И словно вымер весь дом, ни души живой, ни слова в ответ, только ветер, ветер воет.

«Когда буду большим, – успокаиваясь, перестукивает сердце, – буду все делать, захочу – петь буду. Никола, угодник Божий! – молится Коля, – Ангел мой Божий! Завтра, завтра... серым волком буду...»

И ударили в Боголюбовом монастыре, зазвонили к заутрене, и от звона стекла вздрогнули, а часы, под которыми в восемь Финогеновы топчут мышей, с оттяжкой пропели свои три часа. И засвистел на дворе фабричный свисток, долгий, словно встрепенувшийся со сна.

И почему-то вспомнился Коле фабричный мальчишка Егорка, попавший в маховое колесо. Стал Егорка перед глазами и, подлетая и улетая куда-то за спицы, взвивался, мелькал на маховом колесе, и уж не Егорка, а кровавый кусок говядины, его синие сплющенные лепешечками пальцы хватались за воздух; синие, красные, черные, желтые, серые дранки отщеплялись от его тела, и только медный изогнутый крестик все трепыхался на проломленной исполсованной груди.

69

– А! а! ах!!! Душат! – не своим голосом заорала Прасковья: видно, ей опять черти приснились.

«Ходят они по ночам за мной, – часто слышал Коля, как жаловалась нянька, – будто этак комната – спальня, а они черненькие, в курточках крадутся...»

Кто-то неслышно подошел к кровати, провел по одеялу руками.

Коля обомлел от страха.

Да это Женя. Это Женя во сне встал и бродит!

Женя постоял-постоял и пошел к своей кровати.

«Порченый! Женя – порченый! – мелькнуло у Коли, – порченая девочка в Боголюбовом подняла за обедней подол, да прямо в крест о. Глебу!..» – и начинает сам кощунствовать, и хотел бы остановиться, да не может, все новые кощунства осаждают его: он и сам плюет в крест и, Бог знает, что делает с крестом, как та порченая.

– Господи, Господи, – кается Коля, мечется на постели, шепчет, – прости меня: с Ваней Финиковым в алтаре подрался, я садился на престол, и на мехах, кадило раздувая, чертиков рисовал, Никола, угодник Божий, ангел мой Божий, прости меня!

А в ответ Коле как запищат котята, все семь котяток Маруськиных, да так неистово, бабушку с пола подаяли.

– Окаянные! треклятые! – застонала бабушка, отдирая от себя вцепившихся и в волосы и в рубашку ошалевших котят, вся вытянулась, костлявая, взлохмаченная, седой, трясущийся хвостик на бородавке загнулся серпом, выпученные, зеленые глаза, не бабушка– злая Баба-Яга.

Коля зажмурился, не дыхнет, не пошевелится: д у х  в о н  и  л а п ы  к в е р х у. Подушка – огонь горячая. И что-то будто темное огромное плывмя плывет на него, оно вот-вот раздавит, сплющит его маленькое тельце, и душа его вылетит,– конец его. Коля скрестил кулачки:

– Ангел мой, Хранитель мой!

Но сон берет свое – тихий сон закрыл ему глаза и успокоил встревоженное сердце и унес испуг, оставив сладкий покой и тишину.

И все затихло, все заснуло наверху в детской.

Варенька задула свечку и, шатаясь, повалилась на кро-

70

вать, так полураздетая, с какими-то подплясывающими назойливыми мыслями, будто заостренными зеленоватыми крестиками в глубине ее воспаленного мозга. Заломила она руки, разметалась. И ослабевшая свинцовая голова ее, и переизнывшее сердце погрузились в чадный сон неминуемых бед и дразнящего хмельного несбыточья: ей так много хочется, так много всяких желаний у ней, и все будто само приходит, приходит готовое исполниться, и сразу сжигается, не утоляя. Если бы ей совсем-совсем никогда и ничего не хотеть!

И в белом Огорелышевском доме пришел тихий час. Там в окне у Арсения вздохнула матово-зеленая лампа и померкла, и зазмеился желтый огонек свечи, поиграл и уполз. Вздрагивая и от утомления и от табаку, оторвавшись, наконец, от дел, которых всегда так много, а часы так кратки, прошел Арсений в спальню, где лежит болезненная жена, состарившаяся, выцветшая и совсем чужая. И ему вспоминается новенькая банковская машинистка в кудряшках, и он дрожит, нечаянно встретив себя в высоком, закачавшемся трюмо. И какая-то горечь пьет сердце. Знает он, что, не делая своих дел, он не может жить, и вся жизнь его в борьбе и победах – он всегда побеждает, но зачем ему эти победы и зачем дела? Для того, чтобы сделать все по-своему, разрушить и построить, расчистить место и построить, как хочется, создать свое по-своему, по-новому, по-другому. И дел так много, и часы так кратки, успеет ли он? И жизнь проходит, и как быстро проходит! А он ее еще уторапливает.

И на дворе начинается новая смена, после краткой ночи наступает рабочий день.

В заплесненно-гноящихся, спертых фабричных корпусах и в душных каморках, несладко потягиваясь и озлобленно раздирая рты судорожной зевотой, крестясь и ругаясь, подымаются фабричные. Осоловелые, недоспавшие фабричные дети тычутся по углам, и от подзатыльников и щипков хнычут.

Распластавшиеся по нарам и койкам, женщины и девушки с подуразинутыми слипающимися ртами борются с одолевающим искушением, ночи и с замеревшим сердцем

71

опускают горячие ноги на холодный, липкий, захарканный пол, наскоро запахивая и стягивая взбунтовавшуюся грудь.

Сменяется ночной сторож Аверьяныч и, обессиленный болями, с пеной на подгнивающих губах, сквернословя и непотребствуя, валится в угол сторожки, а на его место становится дворник Кузьма.

Тянутся в Боголюбов монастырь вереницы порченых, расслабленных, помутившихся в уме и бесноватых с мертвенно-изможденными лицами, измученные и голодные, – у одних закушенные языки, у других губы растрескавшиеся, синие без кровинки, с застывшею странной улыбкой.

И о. Глеба, укрощающего бесов, ослепленного схимника, ведет под руку из белой башенки-кельи в церковь к бесноватым дылда-послушник, отплевывающийся от сивушной перегари полуночной попойки.

И в промозглом, заиндевевшем склепе Огорелышевых последний жадный червяк точит последнюю еще живую кость деда Огорелышевых, Николая.

А там, за вьюжным, а там за беззвездным небом, нехотя пробуждается зимнее серое утро и сдавленным, озябшим криком тупо кричит в Финогеновском петухе, очнувшемся на самой верхней жерди.

Кружится, крутится – падает снег, кружится, падает снег на замерзшую землю и хоронит ее такую непонятную, с ее неразгаданной непостижимой жизнью.

А там, на скользкой высокой горке, запорошенной пушистым снегом, там что-то огоньком мелькало – один из бесов, бесенок с ликом неподкупной и негодующей человеческой честности и справедливости, по-кошачьи длинно вытянув вверх ногу, горько и криво смеялся закрытыми губами.

Он-то знал, и зачем надо было самому деду Николаю на свет родиться, а от Николая Арсению и Вареньке, зачем Арсению свои дела делать, а Вареньке горькую пить, и зачем Коле под диваном сидеть и все замечать и ко всему прислушиваться, и про бабушку знал и про няньку и про Митю, зачем век их вечный копытят и будут копытить, он знал поименно всех порченых и бесноватых, дожидаю-

72

щихся схимника о. Глеба, и зачем одни, не доспав, должны вставать на фабричный свисток, а другие спят, и почему так складывается, одним одна жизнь, а другим другая, одним легкая и удачная, другим трудная и несчастная. Да знал ли он? И кто он – демон, один ли из бесов или просто бесенок? И демон, и бес, и бесенок, он знал и горько и криво смеялся с сжатыми губами.

73

 
Главная Содержание Далее

 
Комментарии
С. 67. ...лупили за всякую малость... – Ср. в воспоминании о няньке Прасковье Пискунье: «<...> с тем покорным взглядом и скорбным, точно говоря, что в трудные минуты повторяла, вспоминая крепостное время: "Пороли нас, девушка, пороли на конюшне!"» (Подстриженными глазами. С. 61–62).
С. 68. Сороковка – бутылка водки вместимостью одна сороковая часть ведра.

С. 69. «Нива» – иллюстрированный еженедельный журнал для семейного чтения, издававшийся в Петербурге с 1870 по 1919 г. издателем и книготорговцем А. Ф. Марксом.

Никола, угодник Божий! – Подразумевается святитель Николай (IV в.), архиепископ Мир Ликийских, великий христианский святой, прославленный своими чудесами и особенно чтимый русским народом.

...на проломленной исполсованной груди. – Ср.: «Летом погиб Егорка, фабричный мальчик, единственный мой товарищ <...> На моих глазах Егорка попал в маховое колесо и, подхваченный под потолок, был сплющен и задохся» (Подстриженными глазами. С. 200; см. также с. 164–165).

С. 70. Алтарь – восточная возвышенная часть церкви, отделенная иконостасом и царскими вратами, главное место в храме.

Престол – столик в алтаре церкви, перед царскими вратами, на котором хранятся Святые Дары, антиминс и Евангелие и совершается таинство Евхаристии.

С. 71. ...по-своему, по-новому, по-другому. – Ср. лейтмотив новизны дела Петра в романе Д. С. Мережковского «Петр и Алексей» (1905). Например: «Царь Петр I делал все по-новому <...>» (М е р е ж к о в с к и й  4. С. 261), см. также запись в дневнике фрейлины Арнгейм: «Один из. немногих русских, сочувствующих новым порядкам, сказал мне о царе:

– На что в России ли взгляни, все его имеет началом, и что бы впредь ни делалось, от сего источника черпать будут. Сей во всем обновил, или паче вновь породил Россию» (Там же. С. 143).

А он ее еще уторапливает. – Ср. с подробно разработанным в «Петре и Алексее» мотивом «уторапливания времени» царем: «"Время подобно железу горячему, которое ежели остынет, не удобно кованию будет", –

542
_______________________________________
говорит царь. И, кузнец России, он кует ее, пока железо горячо. Не знает отдыха, словно всю жизнь спешит куда-то. Кажется, если б и хотел, то не мог бы отдохнуть, остановиться. Убивает себя лихорадочною деятельностью, неимоверным напряжением сил, подобной вечной судороге. Врачи говорят, что силы его подорваны, и что он проживет недолго» (М е р е ж к о в с к и й  4. С.1 22).
С. 72. ...вереницы порченых ... и бесноватых... – Ср. с описанием московского Симонова монастыря – цели частых походов юных братьев Ремизовых: «Симонов – место встречи "порченых" и "бесноватых". Их свозили со всех концов России в Москву <...> После обедни их "отчитывал" неустрашимый, быстрый голубоглазый иеромонах о. Исаакий: говорком, шелестя, как листьями, словами молитв, изгонял он бесов. Но не столько само изгнание – бесы что-то не очень слушались Симоновского иеромонаха! – а подготовка во время обедни – <...> зрелище потрясающее» (Подстриженными глазами. С. 136–137).
543
_______________________________________
 
Главная Содержание Далее