– Пропал я, пропал... Он мучит, сжигает меня! Выйду, выйду!
К а м е н н а я л я г у ш к а шевелила безобразными перепончатыми лапами, – вздувалось ее белое каменное тело, размягчался камень, разбухал, слетала короста, разливалась сеть тончайших жил, алела, и выступали острые сине-грозные измученные веки измученного человека.
Каменщики разобрали стену Огорелышевского склепа. Улыбались в гробах черепа своей костяной улыбкой, поджидали родного сына и брата. А из глуби оживающей земли уж ползли белые черви, загребали мохнатыми цепкими ножками.
О. Иосиф-Б л о х а начищал огорелышевские лампадки.
Весенняя была ночь, звездная, шумно-весенняя.
На Огорелышевском дворе не расходился народ. Запрудили весь двор любопытные.
И трещал ломкий лед на пруду, притоптывался сапогами грунт сломанного красного флигеля, и три длинных облупленных прокопченных трубы с высовывающимися кирпичами торчали, как три креста-виселицы.
Подъезжали кареты к освещенному белому дому.
Опущенные белые занавесы в освещенных окнах вздувались.
Лежал Огорелышев в крепкой дубовой колоде – в золотом гробе, глаза были плотно сжаты, а губы нетерпеливо скривились.
Приторно пахло цветами.
И был вокруг гомон, как на свадьбу.
В сводчатой тюремной мертвецкой костенел обезображенный труп Финогенова: с лица была содрана кожа – чернело лицо и по-волчьи скалились зубы.
Жутко было в тюремной мертвецкой.
Далеко от Камушка до Чугунолитейного завода и от Колобовского сада до Синички, и от Синички через пустырь-огороды до Боголюбова монастыря, и от монастыря до новой тюрьмы, и дальше за заставу разливалось зарево.
А над заревом глядели весенние чистые звезды.