Осоргин Мих.
Алексей Ремизов. Взвихренная Русь. Изд. «Таир». Париж, 1927
Источник: Современные записки. 1927. Кн. 31. С. 453–456. |
Алексей Ремизов издал за границей (по-русски, не считая переводов) двадцать шесть книг. До этого в России он сдал тридцать. Одна книга печатается и девять (как значится в перечне!) «ожидают самоотверженного издателя».
Это, конечно, рекорд писательской плодовитости нашего времени. И всё же Ремизов не принадлежит к числу популярных русских писателей. Книгами его не зачитываются, и гораздо чаще говорят о «ремизовских чудачествах», чем об его произведениях, мало кому понятных и многим совсем недоступных.
Виною этому – характер Ремизовского творчества, его оригинальность, кажущаяся нарочной, его раздражающая юродивость, манера интимных выпадов, никогда никого не оскорбляющих, но для всех беспокойных. Мир этого писателя, столь замкнутого в жизни личной, столь преданного единой жизненные задаче – своеобразной культуре слова, мало кому доступен и для широкой читающей публики совершенно чужд. Ремизова боятся, боятся сложной формы его повествования, и, не понимая его – ему не доверяют. Поэтому в современной литературе русской в особенности зарубежной, он выделен, изолирован, одинок. У него есть подражатели, можно наметить даже целую «ремизовскую школу» среди писателей молодых, и здесь и в России, – но, подражая его манере, никто не возвысился до скрытые глубины его письма, и вряд ли многие её поняли и оценили.
Новая книга А. Ремизова «Взвихренная Русь» – книга совершенно исключительная, опять странная, опять трудная, смущающая, испытующая, но пронизанная высокой человечностью, освещённая тем светом откровения, который дается мученичеством, вернее – сомученичеством в страшнейшем из застенков – в застенке людского быта. Книга-это рождена в революции и останется её памятником. Это – запись кошмара, многими пережитого, но немногими оправданного. Она останется непонятно для тех, кто не пережил в России страшных 18-20 годов революций и кто не видел их снизу, из глубин человеческой мясорубки, из-под пресса они со стороны или с высоты командующих.
Рассказать книгу Ремизова невозможно. Тому, кто её только перелистает, она покажется набором мелких рассказчиков, сценок, чудачеств, отступлений, случайных записей, неправдоподобных снов, пестрящих подлинными именами. Времени от времени тон бытовой
|
453
|
повести или нарочито гаерство переходит в неожиданную, высокую, как бы даже преувеличенную лирику и вновь завершается какой-то заметкой, годной для газетного отдела курьезов и анекдотов. Нужно привыкнуть к письму Ремизова, чтобы прежде, чем дойдёшь до последней умиротворяющей страницы, где-то на полустроке, внезапно – но с полной ясностью – понять, что вся эта суета манеры, вся эта не слитая смесь быта и бытия, бодрствования и сна, крови и анекдота, великого горя и мизерных радостей, – все это и есть олицетворение в з в и х р е н н о й России, той самой, которую мы воочию видели и горю которой приобщились.
Есть у Ремизова свой герой: малюсенький человек, копошащийся в огромной истории, щепка, которую вертит горный поток. Человечек цепляется за жизнь, обрывается, падает, ползёт, опять рушится, – но живучий – не забывает любить, умиляться, юродствовать и подсмеиваться над горемычной своей судьбой. У него предельное горе и предельные радости; но пределов этих не поймёт тот, кто сам не вертелся в воронке Российской жизни той поры. Голод, холод, унижение, – всё это переносимо, к этому можно приспособиться; но пройден предел, когда «Неизвестная собака навалила величайшую кучу» и кучу эту человек должен убрать («Труддезертир») тут спасти его может только чудо, – и чудо приходит. У него есть предельная, поражающие, освещающие жизнь радости, другим непонятные: «Был трубочист, не бывший год!». Когда пределы горя пройдены, униженный ропот человека переходит в книге Ремизова в плач Иеремии «О, моя обречённая родина, пошатнулась ты, неколебимая, и твоя царская багряница упала с твоих плеч. За какой грех или за какую смертную вину»?
О, родина моя, наделенная жестокой милостью ради чистоты твоего сердца, поверженная, лежишь ты на зелёной мураве, вижу тебя, в гари пожаров под пулями, и косы твои по земле рассыпались… Скорбь моя беспредельная. И время пропало, нет его, кончилось». Но есть и свет, другим невидный и неведомый, спасающий в минуту предельного отчаяния.
Идёт девочка с бутылкой, а впереди какой-то тоже с бутылкой.
Девчонка повернула на двенадцатую на 12 линию, а тот было дальше
– Дяденька! – окликнула девчонка, и слышу шёпотом – тут керосин продают. И я подумал: «Можно ещё жить на свете!» Человек не погиб, пока он, не имея, чем помочь, не имея, чем поделиться – делится добрым словом. О великом свете, озарившем сердце, рассказывает Ремизов в маленьком отрывочке «Рыбий жир». В аптеке очередь, в очереди учитель Балдин, вытянувший шею к прилавку, хватит ли на его долю пузыречка с рыбьим жиром, такого «как йод отпускают, не больше». Когда учитель получил свою долю, и свою пузырёк лекарства получил автор, – «и вот все у меня переверну- |
454
|
лось. И я почувствовал, как свет хлынул. – и этот свет, наполнив мне душу, озарил всю улицу – все улицы, по которым я шёл из аптеки со своим лекарством». Радость за другого, помощь другому, хотя бы словом. «Ласковым словом надо делиться!» И от одного сознания, что это нужно и можно – крылья вырастают у робкого и забитого. «У меня тоже нет ничего, и мне нечем делиться – я уличный, побиральщик! – но у меня есть – и оно мне больше всяких богатств и запасов – У меня есть слово! И этим словом я хочу поделиться: сказать всему разрозненному, избедовавшемуся миру: человеку, потерянному в отчаянии беспросветно – человеку, с завистью мечтающему о зверях – человеку, падающему от непосильного труда в жесточайшей борьбе – быть на земле человеком – у с т а в у с т а и с е р д ц е к с е р д ц у!»
И правда, ласковым словом этим проникнута вся книга Ремизова, рождённая в дни отчаяния и озаренное мягким, лучистым светом надежды. Чтобы ни было – «неугасимый огни горят над Россией!»
Изумительный образ России даёт он в очерке «Бабушка», служащем как бы предисловием ко всей книге. Едет в вагоне костромская старушка со скорбным лицом и кроткими глазами. Прилегла отдохнуть на узкой твердой скамейке, заснула. Пожалела ее лавочница, разбудила, подложила под неё тонкое одеяльце, – и никак бабушка не может заснуть. «Бабушка наша Костромская, Россия наша, и зачем тебя потревожили. Успокоилась, ведь, и хорошо тебе было до солнца отдохнуть так, нет же, растолкали». Все же заснула, наконец, старуха. «Ну и пусть отдохнет, измаялась, из мучили её, истревожили. А чуть свет, поднимется лавочница, возьмется добро свое складывать, хватится одеялишка, пойдёт вытащит из-под старухи подстилку это мягкую, разбудит старуху, поднимет на ноги, ни свет, ни заря, а изволь вставать. Ничего не поделаешь. А пока – спи бабушка костромская наша, мать наша Россия! Россия – разговор на долгие годы, а спор бесконечный. Всякий тут свое – и по-своему прав». Многие потеряли все. Но писателю кажется, что он ничего не потерял, так как у него ничего не было. У него ничего не отняли.
«Как не отняли? Да вы же потеряли больше, чем землю, дом и деньги. Вы лишились тех условий работы, при которых выписали».
«Да, я тоже потерял. А ведь мне и в голову не приходило. Конечно, потерял. Ну, а мои чувства – жарчайшие и чувства, и слова, вышедшие из этих чувств, и мои сны – это я получил жесточайший в дни и пропад!»
Не от этого ли он, столько вынесший, приемлет бурю («В конце концов»)?
Знаете, что я заметил, и не только на себе, а на тех, кто пронес революцию в России – мы, ведь все вроде как заворожены! И вот чуть только повеет весть о какой-то надвигаю-
|
455
|
щейся в мире грозе, и вдруг тебе станет весело». «Знаю – если бы Революции «освобождали» человека, какой бы это был счастливый человек! – Знаю, никакие революции не перевернут, ну, скажу так, «с у д ь б ы, которую конём не объедешь. И всё-таки – или от тесноты невозможной, в которой живём мы? – когда поднимается буря…»
Так говорит человек, который «по-своему малокровию и смертельный зябкости» «по душевной своей недотрогости», человек, которому «больно кошачьего писка, не только там от человеческих», и который, поэтому, «за самые нерушимые китайские стены», и чтобы «всё было так, как есть, плохо ли, хорошо ли, только бы неизменно и нерушимо». Так говорит он потому, что пройдя через огонь и удушливый дым революции, опалённый, измученный, полузадушенный, – он никогда не может позабыть ярчайшего света, озарявшего его труднейшие минуты жизни, света, рождающегося только в стихии огненной бури, другим незнакомого. Так говорит писатель, который «жарчайшие чувства и слова» свои получил в потоке жизни, крутившим его, как жалкую щепку. Да, не общим языком говорит Ремизов!
В современной российской литературе быт отражает с большой яркостью. И там, на месте, легче разрешимы психологические загадки этого быта. Но российским писателем недостаёт отдаления и духовной озаренности, которою проникнутый писания Ремизова. Они отличные бытовики-фотографы, но оценка быта, в котором они сами живут и крутятся, им пока недоступна. Отсюда грубоватость и жёсткость их подхода к людям (рассказы П. Романова). Ремизов, уйдя из быта и унеся о нём память, – осветил эту память светом любви, веры и человечности. И быть может, главное – светом веры. Поэтому его книга, обильная страшными деталями революционного быта, часто подводящая к порогу отчаяния, «в к о н ц е к о н ц о в» не только полнее даёт эпоху революции, но и находит для эпохи и для революции лучшие слова оправдания. Вера дает ему то, чего не могут иметь утратившие веру старую и ещё не обретшие новой. Из огня в полымя, эта его в е р а вынесена невредимой и стократ озаренной.
|
456
|
|
|
|
|