Мочульский К.

Алексей Ремизов. Образ Николая Чудотворца. Алатырь ‒ камень русской веры.
YMCA-Press. Париж, 1931.

Алексей Ремизов. Московские любимые легенды. Три серпа.
Изд. Таир. Париж, 1929. 2 тома.

Алексей Ремизов. По карнизам. Повесть. Белград, 1929.

Источник: Современные записки. 1932. Кн. 48. С. 479–481.

«Образ Николая Чудотворца» ‒ исследование житий Мирликийского Святителя, основанное на многолетнем изучении греческих, латинских и славянских текстов. В этой книге Ремизов выступает, как ученый: дает критический обзор н оценку обширной литературы о Святом Николае, сличает жития и объясняет возникновение образа Чудотворца из слияния двух образов: Николая Мирликийского и Николая Сионитского Пинарского. Ничего «документального» о нем мы не знаем, но это не отрицает его земного существования. Для Ремизова понятно, что Николай Чудотворец есть явление духовного мира, ‒ изъявление силы Архангела Михаила. В историческом плане он, быть может, ‒ миф, но «явление духовного мира, выражающееся в образах сказки и легенды, живет своей жизнью вне истории и географии и не нуждается ни в какой статистике и хронологии».

В России Николу знают с XI века. Он стал «русским богом», и «русская вера» проникнута его именем. До Батыя на Руси

479


был один образ Николы: Никола Мокрый. С Батыя три образа: Никола Можайский, Никола Зарайский и Никола Великорецкий. Страницы, посвященные истории приятия Святого русским народным духом и создания вокруг его образа сказаний и легенд, ‒ написаны Ремизовым бесхитростно и благоговейно.

«Московские Любимые Легенды. Три Серпа», ‒ пересказ своим голосом старых сказаний о Чудотворце. Автор ‒ последний из народных сказителей. Он продолжает творимую легенду, начало которой в XI веке. И принимая из рук народа нить рассказа, он знает, какую возлагает на себя ответственность. Поддайся он соблазну подражания и «стилизации» ‒ и светлый образ померкнет. Из иконы получится «портретная живопись». Ремизов и не пытается «народничать». От своего имени и своим голосом рассказывает он: двадцатый век, эмиграция, Париж ‒ бедственная жизнь русского человека в изгнании ‒ все, что есть и что пережито, ‒ кладет свой отпечаток на сказания о Святом Николае. Духовное явление в истории и географии не нуждается, анахронизмов не боится, с бытом ладит и чудесно примиряет самое древнее с наисовременнейшим. Для Ремизова легенды ‒ не археология, а жизнь, со всеми ее мелочами, и сегодняшний день, и вечность. Старинную легенду о Василии, сыне Агрика пересказывает он не по памяти и из сердца: сам видел, сам пережил. Поэтому Василий ‒ и бретонский мальчик Бику ‒ одно: оба они живут на скалистом берегу среди гномов и «керионов», боятся Крокмитена и жены его Буробы. Василий просит Чудотворца подарить ему «маленький авто катать морских духов».

Византийская легенда, ‒ а моторы и коктэйли. Чудачество? Как-то у нас повелось отмахиваться от Ремизова ‒ «чудак»! Но ведь легенда ‒ всегда складывается из настоящего, а не из «пыли веков». Ведь легенда ‒ из жизни, а не о «памятниках старины».

В «Трех Серпах» есть лирические монологи автора, жалобы на горькую судьбу и плач по «бедовой доле»; здесь ‒ свое и народное ‒ сливаются.

Русский Никола ‒ простой и благостный; старик с насупленными бровями и сияющими добротой глазами; «Христос», говорит Ремизов, ‒ «это очень высоко и очень требовательно». А Никола ‒ он «запазушный» благостный Христос, «притоманный» (т. е. домашний).

Этим духом простоты, смирения, домашности и земной веры наполнена книга Ремизова.

«По Карнизам», повесть о жизни заграницей, тоже про чудесное, тоже легенды о человеке и о судьбе человека. Нельзя понять особенностей ремизовского письма ‒ такого единственного в своеобразии ‒ не раскрыв его главного символа. Ремизов рассказывает от первого лица; кажется, что рассказчик и есть сам автор и что писания его ‒ автобиографичны. Прием этот проводится так убедительно, что о личности повествователя как-то и не думаешь.

480


А между тем «я» у Ремизова ‒ самое удивительное и особенное из всех его созданий. Перед «реальностью» ремизовского рассказчика-чудака, выдумщика, начетчика, мастера все клеить и вырезывать, сновидца, сказочника, кротчайшего духом, запуганного жизнью, загнанного в подполье, проказника-кавалера обезьяньей палаты, истерзанного жалостью и умиленного перед Богом ‒ перед этим образом фигуры лесковских рассказчиков, пушкинского Белкина и гоголевского Рудого Панька кажутся литературной стилизацией. Ремизов создал своего героя ‒ русского писателя, которого одни называют Ремерсдорфом, другие ‒ Ремозом, у которого под потолком на нитках висят сухие сучки, звезды и рыбьи кости, который не только на иностранных языках, но и по русски ничего толком объяснить не может, который дома разговаривает с «эспри» и «гешпенстами», а на улице забывает, куда идет, путает трамваи и попадает под автомобили. И этот «обезоруженный перед борьбой за существование», боязливый, странный (не как все), «непонятный писатель», сутулящийся, чтобы только пройти сторонкой, незамеченным, постоянно ощущает, что им нарушены «какие-то явные меры дневного пространства», что жизнь его как-бы вне времени, что явь у него так сплетена со снами, что со «здравым смыслом» тут ничего не поделаешь. В сочинениях Ремизова из-за каждой его особенно ‒ как только он один умеет – выгнутой фразы посматривает на нас лукаво печальное лицо этого «чудака». Похож ли на него сам Алексей Михайлович Ремизов? Вопрос праздный ‒ об искренности, о психологии творчества. Как бы мы его ни решили, ничего он не прибавит к нашему пониманию ремизовского искусства.

В книге «По Карнизам» ‒ новые черты в личности рассказчика. Сквозь смешное чудачество и трогательную беспомощность мы больше и больше чувствуем «духовный образ». Определение его ‒ вне «истории литературы». Это ‒ образ христианской жалости и смирения. Рассказчик Ремизова говорит нам о бедственной и темной нашей жизни, пронизанной чудесным светом. И бытовые повести с консьержками, комиссариатами, ломбардами, меблированными квартирами, долгами и мытарствами в поисках денег воспринимаются как «иносказания». А тайный смысл их ‒ чистая лирика.

481


 
Назад Рецепция современников На главную