К. Мочульский

О творчестве Алексея Ремизова

Источник: Звено. 1923. 17 декабря. № 46.  С. 2

«Оттого ли, – говорит Ремизов, – что родился я в Купальскую ночь, когда в полночь цветет папоротник и вся нечисть лесная, водяная и воздушная, собирается в купальский хоровод скакать и кружиться, и бывает особенно буйна и громка, я почувствовал в себе глаз на этих лесных, водяных и воздушных духов, и две книги мои «Посолонь» и «К Морю–Океану» в сущности рассказ о знакомых и приятелях моих из мира невидимого – "чертячьего"».

И эти книги – необыкновенные.

С названиями и определениями к ним и подойти нельзя. Для этого жанра следовало бы новое слово выдумать. Рассказывается о духах, чертях, нечисти – и не «фантастика». Фантастика – воздушна, бесплотна, соткана из снов и туманов: гляди издали, не шелохнись – не то рассыплется. Все зыблется неуловимо – «игра воображения»… У Ремизова «вещность», конкретность, натурализм чертячий. И жизнь буйная, громкая – жизнь разбухнувшей весенней земли, жадных почек и листьев, жизнь зверя, камня, цветка. Все эти «духи земные» – не иносказание, не поэтические фигуры, а самые настоящие «жители». Кто на них глаза не имеет, толкует, как слепой, об явлениях природы да о древних поверьях. Вот, например, живет Кострома (по-ученому: олицетворение хлебного зерна), живет не как символ, а сам по себе: «на зеленой лужайке заляжет, лежит – валяется, брюшко себе лапкой почесывает, – брюшко у Костромы мягонькое, переливается».

Или Коловертыш: «трусик, не трусик, кургузый и пестрый, с обвислым, пустым и вялым зобом». Живет он в избушке у ведьмы: «У самых дверей – ступа, из ступы, как заячье ухо, торчал залежанный войлок: видно, в ступе свил себе прочно ночное гнездо Коловертыш».

А на болоте другой «лешка»: «Весь измоделый, карла, квелый, как палый лист, птичья губа – Боли-бошка, – востренький носик, сам рукастый, а глаза, будто печальные, хитрые-хитрые». Так придумать нельзя  – разве не чувствуется точная запись с натуры? А о ком  – вскользь только, одним словом обмолвится, но в этом слове  – вся полнота живого опыта, долгого интимного общения. Поэтому-то ремизовская «нечисть» и не пугает: хотя и шумит она, проказит, возится, хоть и любит подурачить да побеспокоить человека, а не злая. О «жутком» рассказывает автор, делает «страшные» глаза, но не забывает, что чертенята  – его «приятели». К одной фразе даже примечание есть: «Эту фразу надо прочитать так, чтобы действительно слушатели забоялись»; но рассказчик улыбается лукаво: «Ага, напугал я вас!».

И все повестоввание, как солнечным светом, пронизано нежностью. Веселится, искрится, звенит на все голоса и движется, движется «весенняя нечисть». Никакие описания природы, никакие гимны миру не заглушат радостной суматохи, этого писка и визга. Из всех щелей, из всех выбоин, из–под кочек и кустов, из оврагов лесов и рек – выползают таинственные существа; срываются с веток, скатываются с гор, выплывают из моря  –  со всех сторон  –  сколько их, всех и не пересчитаешь: «домовые, домихи, гуменные, банные, лесунки, лесовые, лешие, листотрясы, кореневые, дупляные, моховые, полевые, водяные, хлевники, гужаки, наброжие и облом, костолом, кожедер, тяжкун, шатун, хтитник, лядащик, голохвост, ярун, долгоносик, шпыня, куреха и шептун со своей шептухой». 

До Ремизова знали мы и обряды, и поверья, и сказки народные; но были они распределены по своим «твердо определенным местам» и стали «фольклором». А он взглянул на них своим «глазом» – мудрым детским  – и вдруг воскресли. Когда-то любовь, отгорев, оставляла миф; миф застывал в обряде и забывался в игре. Ремизов от хоровода восходит к мифу; детская игра в «Кукушку» или «Кострому» раскрывает перед нами глубинную древнюю основу: обряд оживает, и эмоция разливается потоком по высохшему руслу.

Искусство Ремизова в изумительной своей простоте загадочно. Можно классифицировать и обнажать его приемы, можно подмечать и описывать его «Манеры» – но все же их сетей анализа самое существенное выскользнет. Обобщать, сравнивать  – значит потерять его безвозвратно. Ибо приемы его  – оборотни, – они в движении – не застыли и не остыли еще. Причудливые, изменчивые, всегда неожиданные, полные самых противоречивых смыслов. Сказочник, друг чертячий, добрый кот Котофей Котофеевич, шутник и выдумщик оборотился вдруг монашком смиренным, тихим и благостным «проводящим дни свои у некого старца в научении». И вся «нечисть» сгинет внезапно в звоне монастырских колоколов, в ладанном духе, в свете чистых риз Господних. Так же бесхитростно ведет свой рассказ скромный послушник;  те же слова немудреные, от сердца незлобивого: внушены они древними сказаниями и христианскими легендами. Вся разница не в окраске даже, а в нюансе – но все разом изменяется. Ритм иной, голос не тот, –  церковность, молитвенность умиленная: келья вместо степи языческой: перед вратами рая под райским деревом за золотым столом сидят угодники» –  и стелется благовест над Русской землей от Печерской в Киеве до Святой Софии в Новгороде и от Исаакия до Успенского в Москве.

Русь святая, благолепная, исхоженная мучениками и чудотворцами: простирает над ней Божия Матерь свой покров, затканный звездами, благословляет «трижды великим благословением» Никола Милостивый. Каждое слово в «Отреченных повестях», – «Лимонаре, луге духовном», как самоцветный камень, на Плащанице – блеск на нем, и жар, и крепость невиданные. В «Посолони» сказ торопливый, с прибауточкой, с ужимкой и смешком, то нараспев задорно так, то шепотком, чтобы «забоялись» – в «Лимонаре» –  важно-замедленный, тихий и благоговейный, книжный чуть–чуть и вразумительный; читает автор с тщанием по «чудной книге, писанной полууставом», будто указкой:
«Богородица держала на руках Сына Христа, собиралась в дорогу, Иосиф хлопотал у саней, разговаривал с Сивкой. И, усадив Богородицу с Младенцем, махнул старик рукавицей. И побежала лошаденка по дороге в цыганскую землю, как указал Иосифу ангел, в Египет».

Словесное искусство Ремизова основано на тончайшем чувстве ритма: ритм движет его композицией, обусловливает синтаксические конструкции, порождает образы. Автор «Крестовых сестер» и «В поле блакитном» не только слышит слово, но и знает его по весу и наощупь: бывают у него слова маленькие и очень тяжелые, – другие на вид грузные, а ничего не весят  – пустышки; одни – гладкие и ловкие, другие неповоротливые и шершавые. Иное слово, как камень, всю фразу вниз потянет; а иное  – невзрачное  – на своем месте вдруг просияет. Слова его то нанизываются, как жемчужины; то, как мозаика, плотно, друг к другу пригоняются, то стеною вверху строятся. И какое их множество – и знатные, и «подлые», и ученые, и народные, и торжественные, и «разговорные», и разные славянизмы, и архаизмы, провинциализмы и т. д. Одни любят простор – раскатистые периоды; другие – быстрый бег, тесноту, коротенькие предложения. Одни тщеславны – надо всеми хотят господствовать; другие – робкие – жмутся друг к другу; есть и старые, и молодые, и чистенькие, и запачканные, и аристократы, и нищие. Об искусстве Ремизова ритмически организовывать словесную массу можно было бы написать целое исследование. Его язык – особый; звучание и выразительность его  –  неповторимы и неподражаемы.

Каждое его прикосновение к слову  – творческое. Берется он за труднейшие задания: за движением его фразы следишь со страхом и изумлением; цель сперва кажется недостижимой; да ведь эти слова так прозвучат не могут никогда они так не звучали – не выдержит фраза такого напряжения, не может так высоко взлететь, так круто повернуть! И вот же звучат, взлетают, поворачиваются, будто и усилия никакого не было.

Сожмет он слово и не выпускает – переломает, вывернет по-своему – и выйдет оно из его рук – еще краше, еще крепче. Даже заведомо выдуманные им слова – все подлинные, русские. Синтаксис его – запись устного рассказа, нотные знаки, отмечающие ритм и интонацию живой речи. Не кончит фразу, задумается – пауза; или вдруг разорвет правильное построение длинным вводным предложением; а то от волнения собьется, слова подходящего не подыщет – жесть. Гибки, емки, свободны его конструкции. Иное словечко, иное восклицание повторяется упорно, а нередко и целые тирады возвращаются, как песенные припевы. Перестановки слов у него самые мудреные, повороты и срывы, от которых дух захватывает  – и при этом всегда ясность, всегда легкость.

«Как–то в будний день иду и вижу, идет, – зимой было – ничего, все, как следует, по–зимнему: ротонда на ней – коза ангорская, такая пушистая, белая… да не идет, это мы с вами идем, а она – экая! – она знай себе – по морозцу–то приплясывает».

Грамматический грузный аппарат, логические связи и зависимости уничтожены. Каждое выражение жестикулирует, фразы движутся, сталкиваются, живут своей жизнью. Какой материал для чтеца, для актера: здесь синтаксис становится мимикой.

Не в русскую литературу только, но и в историю русского языка затейливой вязью впишется имя Алексея Ремизова.  

 
Назад Рецепция современников На главную