Кранихфельд Вл.

В подполье. Закржевский, Арцыбашев, Ремизов

Источник: Современный мир. 1910. № 11. Отд. 2. С. 82–100.
(На с. 97–100 о повести «Крестовые сестры» и романе «Пруд»).

IV.

Читатель помнит, что удачная характеристика первого романа Ремизова, как вопля «звериного ужаса», принадлежит Закржевскому. Критика потому и привел в восторг «Пруд», что выраженный в нем ужас – «выше искусства и выше всего». К этой оценке отчасти присоединяюсь и я, полагая, что «Пруд» действительно находится вне искусства. До ужаса испуганный жизнью, автор не сумел кристаллизовать в нем своего настроения. Это был хаос, в котором не было лица, не было ни рисунка, ни даже линий.

С тех пор прошло много времени. В последнем альманахе «Шиповника» появилась новая повесть Ремизова: «Крестовые сестры», и она показала, что автор не стоял на месте. Он работал и овладел формой настолько, что отдельные места ее даже поражают чистой прозрачностью рисунка. Собственно говоря, это не повесть, а лирическая поэма, в которой чувствуется определенный ритм и в которой автор намеренно повторяет отдельные фразы и строфы, периодически останавливая движение фабулы и задерживая внимание читателя на основных так сказать, лейтмотивах поэмы. Надобно признать, что это нововведение исполнено Ремизовым удачно и достигает цели. Другое нововведение, которое совсем уже не служит к украшению повести, автор заимствовал у Сологуба. Это вкрапленные в повесть и внутренне с ней совершенно не связанные намеки на разные текущие события и даже газетные сплетни. Тут мы найдем и балетные предприятия Дягилева в Париже, и самоупразднившегося губернатора и многое другое.

Как ни велико, однако, расстояние, пройденное Ремизовым от «Пруда» и до «Крестовых сестер», сказать, чтобы он совершенно освободился от своих прежних недостатков, нельзя. К сожалению, и здесь, во второй половине повести и, особенно, к концу ее, автор часто утрачивает власть над своим материалом и возвращается к тому бесформенному первозданному хаосу, который наполнял его первый роман.

97


Другими словами, пройденный Ремизовым путь можно характеризовать таким образом: он сумел преодолеть в себе охвативший его ранее «звериный ужас», но все еще находится во власти страха жизни. Победа большая, но она не дает, к сожалению, твердого основания для прогноза относительно дальнейшей судьбы художника. За ним есть победа, но он далеко еще не победитель: он все еще помутневшими от страха глазами смотрит на жизнь, не умея отделить ее от своих кошмарных видений. И покуда он раб своего страха, а не свободный хозяин своего таланта, о дальнейшей эволюции Ремизова точнее и определеннее может высказаться не критик, а врач-психиатр.

Возвращаюсь к «Крестовым сестрам».

Область, в которой Ремизов успел составить себе некоторое, а, может быть, даже крупное (я не следил и не знаю) имя, ‒ это область не творчества, а стилизации. Его задача состояла не столько в создании новых ценностей, сколько в приспособлении старых, кем-то другим созданных ценностей к новым потребностям и вкусам. Повторяю, я не следил за этой мало для меня интересной работой, но, помнится, что на этой почве выходили у Ремизова весьма неприятные инциденты. Его в чем-то обвиняли, в чем-то уличали, кто-то за него заступался и т.д. Я не берусь судить, кто был здесь прав, кто виноват, существуют ли для стилизаторов какие-нибудь границы в использовании чужих ценностей и где такие границы кончаются. Но суть в том, что стилизатор, по самой природе своей работы, без чьего-то чужого творчества обходиться не может.

К сожалению, долгая практика в области стилизации отразилась и на последней повести Ремизова. Она написана под властным влиянием Достоевского и дает собственно легкие вариации на темы из «Преступления и наказания». Говорю это, отнюдь не имея намерения придираться к Ремизову, а так, мимоходом, потому что… если подумать да покопаться в произведениях современных беллетристов, то многие ли из них окажутся свободными от влияния Достоевского?

Фабула «Крестовых сестер», поскольку она поддается пересказу, заключается в следующем. В некоторой конторе служил и писал талоны Петр Алексеевич Маракулин. Жизнь его сложилась удачно, и Маракулин заражал сослуживцев своею веселостью и беззаботностью. Он никогда ни о чем не думал, ни над чем не задумывался, самые противоположные мнения его нисколько не пугали, и он со всеми готов был согласиться, считая всякого по своему правым. Но вот однажды «слепая случайность», которая дамокловым мечом висит над всеми персонажами Ремизова, выбила Маракулина из колеи. Из-за какого-то, по-видимому, невинного служебного подлога, он лишился места. Все просьбы и хлопоты привели его лишь к убеждению, что «человек человеку бревно». И чем безнадежнее становилось его положение, тем интенсивнее работали его мысль и сердце, безмятежно дремавшие в его

98


лучшие дни. Только теперь перестал Маракулин быть бревном, равнодушным к чужим страданиям, только теперь он стал человеком. И понял Маракулин, что и другие люди, чтобы раскрылись их души и стали они самими собою, должны пройти через преступление. Одному надо предать, другому убить, третьему – совершить подлог, но только таким путем человек по крайней мере хоть умрет самим собою. По-видимому, это очистительное свойство преступления заключается, по мысли Маракулина, не в нем самом, а в том страхе, который оно оставляет в сердце преступника. По крайней мере, читая по утрам газету, он с нетерпением искал и, находя, радовался не только убийствам, но и пожарам, наводнениям и вообще всяким катастрофам, веря, что «страхом можно взять человека».

Чутко присматриваясь к страданиям людей, Маракулин видел, что в массе людской наибольшее бремя страданий легло на женщин, и это они – «крестовые сестры» Маракулина. С одной стороны, это «бродячая Святая Русь, оробевшая, с вольным нищенством, опоясанная бедностью – боголюбовским пояском, всевыносящая, покорная, терпеливая Русь, которая гроба себе не состроит, а только умеет сложить костер и сжечь себя на костре». С другой – это замученные и оскорбленные женщины, с «изнасилованными душами».

И, как резкий контраст «крестовым сестрам», перед Маракулиным вечно, не давая ему покоя, рисовался образ генеральши Холмогоровой. Сытая и здоровая, живет она на проценты с капитала, ублажая себя прогулками и банею. Ходит в церковь, но каяться ей не в чем: не убила и не украла, и не убьет, и не украдет, потому что только питается – пьет и ест – переваривает и закаляется. Мир насильников и насилуемых, убийц и убиваемых, устрашающих и устрашенных, весь этот мир принял Маракулин, потому что он знает, что в нем страдают одинаково все, и «никого обвиноватить нельзя». Но генеральшу Холмогорову он принять не может. Для него она – вошь, «вошь беспечальная, безгрешная и бессмертная», питающаяся, переваривающая и закаляющаяся. Он с ужасом думает, что если бы всему человечеству особым манифестом предложить подобную же вошью беспечальную, безгрешную и бессмертную жизнь генеральши, что человечество согласилось бы и, пожалуй, было бы право, ‒ «кто себе враг!».

А и в самом деле. Почему бы человечеству не принять этой жизни? Не по «особому манифесту» конечно, а взять ее собственными усилиями? И не «бессмертной», разумеется (кстати, генеральша и в повести оказалась достаточно смертной), а только (относительно, как и все в этом мире) «беспечальной и безгрешной?» Помимо печали и греха, помимо страха и насилия, в жизни есть много иных эмоций, иных красок, звуков и ароматов, которыми человечество сумеет наполнить свое существование, раз оно окажется в благоприятных условиях питания и переваривания.

99


Не Ремизову адресую я эти слова. Он все равно не расслышал бы их. Душа его полна трепетного страха перед жизнью, и что бы мы ни возражали ему, он даст один ответ: страхом, только «страхом можно взять человека».

100


 
Назад Рецепция современников На главную