Бурнакин А.

Новая специальность

Источник: Новое время. 1910. 29 окт. № 12440. С. 4.
(В рубрике «Литературные заметки»)

I.

Горечь обмана – смертельный яд, не знающий противоядия. Ничто так не опустошает дух, как разочарование; повеет оно и уж навсегда – подозрительность, разубежденность, раздражение, и уж потухла душа, нет в ней отклика ни на что. Недоверчивость, осторожность – единственное лекарство против боли разочарования. А как сильна эта боль, когда она задевает в душе самое нежное, сокровенное, когда оскорбляются самые порывистые ожидания, когда там, где хотел и ждал красоты, где думал бы поклониться, – там вдруг размалеванное уродство, зашнурованное безобразие. Тем тяжелей тогда разоблачать и пятнать – думал же о радости, искал любимое, и такой обман, такая нежданная обида. Конечно, можно пьянеть и от злобы, можно сгорать и в отрицании, негодовании, но эти яркие чувства – антонов огонь для того, кто призван любить и созерцать. Быть вечным безысходным отрицателем, постоянно злобствовать, знать только и только сомнение – о, это – тяжкий крест, это – великая обида…

Но как верить, как откликаться, когда обман – изо дня в день, когда этот обман даже не стесняется своей неправды и публично разоблачается сегодня, чтобы завтра из-под новой маски показать новую гримасу…

Несомненно, есть сейчас в литературе по внешности как будто русские писания, наши писатели как будто образумились, остепенились, словно замаливают свои старые грехи перед родиной; они все ныне выглядывают достойными представителями «самобытной» русской литературы, преемниками, наследниками, продолжателями; и все огулом «очищают» русский язык, возвращают литературу к ее национальным задачам, воюют с варваризмом современности, вообще кажут себя нелицеприятно-самоотверженными спасителями «дорогого» отечества. Но «ожегся в молоке, будешь дуть и на воду». Печальная предосторожность, но вполне естественная, как последствие злостного ожога…

Вот теперь Алексей Ремизов написал повесть «Крестовые сестры» (13-й альманах «Шиповника»), повесть, в которой не только обращение к быту, но и возвращение к Достоевскому, стремление не только к правде действия, но и к правде побуждения. И однако «правда» А. Ремизова, при всем ее благородном обличии, равно как и прочие «правды» современности, оказывается соломинкой утопающего, последней ставкой проигравшегося. Новые слова Ремизова, при всем их желании проникнуть в нутро читателя, тем не менее не запечатлеваются ни в мозгу, ни в сердце, только обременяют память, только сосут под ложечкой, как нечто непереваримое, не подходящее к душевным потребностям читателя. Ремизов своими «Крестовыми сестрами» пытается дать почувствовать власть рока, обреченность людей, неизбежность страдания, но как ни усердствует автор в описаниях крестных мук, как ни омрачает душу читателя тяжкими тучами слез людских, а все равно, рока в повести не ощущаешь, подлинности страданий не веришь, ремизовским «униженным и оскорбленным» не сочувствуешь. Да, Ремизов старательно описывает жизнь «бедных людей», картина столичной нищеты выписана во всех подробностях, но отсутствие в самом авторе любви к людям сказывается в каждом его слове. Горе и бедность людские, действия и побуждения обитателей Буркова двора – это остановило автора не как человека совести, а как человека специальности, избравшего себе такой жанр и придавшего такому жанру такой колорит (в данном случае под Достоевского).

Недоверие к скорбной кисти А. Ремизова происходит от того, что кисть эта движется не от скорби, а только от авторского каприза, избравшего скорбь лишь в качестве нового, неиспользованного или, точнее, забытого тона. Не по внутреннему влечению, не от слепого любвеобилия, а лишь по воле мозговой пружины, в колесе эгоистических влечений, да по указке очевидной внешности вращается интерес Ремизова. Механизм повести – итог предвзятости, канва повести – преднамеренный план. Автор навязывает читателю гамму ощущений, жизнь в его повести звучит, как назойливый аристон, читатель попадает в положение ученика, который что-то обязательно должен запомнить, вызубрить. Впечатления навертываются на душу не по своей причинной связи, а по правилам неотразимой мнемоники; не повесть, а какая-то фуга, а то и геометрическая прогрессия. Чтобы уяснить смысл ремизовского ритма, этого неизменно постылого обращения к определенным впечатлениям, пожалуй, нужно обратиться к теории контрапункта, либо к дифференциалам и интегралам.

II.

Повесть о неудачнике-Маракулине и о прочих печальных обитателях Бурковского дома прямо перегружена повторениями, напоминаниями, предупреждениями, подчеркиваниями. Автора гвоздит предвзятая идея, он ее себе задал и яростно доказывает; не лирическое движение влечет его в сторону доказательств, а какой-то теоремный зуд, и надо отдать справедливость Ремизову, он в поте лица своего выполняет свою математическую миссию и с помощью аксиом, посылок, силлогизмов, т. е. фактов, случаев, последствий, достигает того, «что и требовалось доказать». А требовалось доказать, что кому присужден крест в жизни, тому уж не сбросить креста, и кто обречен, тот теряет право на жизнь.

«Крестовые сестры» доверху наполнены бытом, фактами, случаями и тем не менее вся повесть легко укладывается в ряд отвлеченных сухих формул, точно выясняющих ее содержание. Скелет повести образуют афоризмы и сентенции, многократно повторяемые автором и даже особо, в разбивку, напечатанные.

«Человек человеку бревно». «Обвиноватить никого нельзя». «Одному надо предать, чтоб через предательство свое душу свою раскрыть и уж быть на свете самим собою, другому надо убить, чтобы через убийство свое душу свою раскрыть и уж по крайней мере умереть самим собою». Это – лейтмотив ремизовской повести; а доказать  нужно, что «родится человек на свет и уж приговорен, все приговорены с рождения своего и живут приговоренными и совсем забыв о приговоре, потому что не знают часа». Об этих «приговоренных» и печалуется Ремизов, ищет выхода из-под воли рока, из заколдованного царства обреченности. Но выхода нет. «Не для чего жить», везде «Лихо Одноглазое», «Горе-Беда», «слепая случайность». «Крестовые сестры» – они с отметиной, «крестные муки» предопределены, рок тяготеет равно над всеми жизнь либо оскверняет, либо совсем губит, везде и всюду, коли не «бесстыжие глаза», так «изнасилованные души», и все это предуготовано и предуказано, а зачастую и раскрыто: герои ремизовской повести знают свой горький удел; один мается «коло белого света катущим камнем», другой просто ждет не дождется своей погибели. Но однако живут: «только видеть, только слышать, только чувствовать». Но живи – не живи, час неотвратим, – слепой случайности подвластны не только те, у которых нет иного права на жизнь, кроме жалкого прозябания, которые если и молят, то всего-навсего чтобы «хоть как-нибудь прожить», хоть бы воздухом подышать», но даже и те, у которых «царское право на жизнь, которые живут беспечальной «вошью» жизнью. («Генеральша»). И кто обречен – смирись, лети с чердака вниз тормашками, может быть, в горькой участи неизбежная кара за некий «изначальный грех».

Пессимизм, словом, не новый, да и слишком претенциозный. – «Времена созрели, исполнилась чаша греха, наказание близко. Вот как у нас, лежи. Одним стало меньше, больше не встанешь. Болотная голова», – восклицает Ремизов над трупом выпавшего в окно Маракулина.

Грешен или безгрешен, все равно слеп, темен, безвестен и обречен; и лучше всего это то, когда человек живет так себе, «не для чего»; безразличие – единственный ответ человека на суд и осуждение, запечатленный в «книги живота». Итак, «не быть», гамлетизм, с тою лишь разницей, что у Шекспира этот вопрос стоял перед душою, у Ремизова же «быть или не быть» – всего-навсего, в условиях быта и мамоны. Этакий вульгаризированный Гамлет – этот Маракулин, Гамлет Буркова двора, жалкий сковырнувшийся неудачник. И проповедь пустого места – вот основная философическая идея Алексея Ремизова.

III.

Те факты, на которые опирается наш Гамлет, мало того, что они не типичны, они еще и внешни – это просто выборка наудачу бытового материала из отдела «городских происшествий». Те сны, вещания, гадания, которыми Ремизов на каждой странице раскрывает «положенные сроки» человеку, они явно выдуманы к случаю, они приснились уж тогда, когда все сроки Ремизов отметил ногтем и циркулем. И, наконец, та действительность, которая преподносится в «Крестовых сестрах» под видом вопиющей правды, очень уж она подогнана основным заданием. Темный, слепой, обреченный Маракулин не мог ее осознать и прочувствовать, ибо жизнь, полная суеты, непредвиденностей, несоизмеримостей, – не библиотечный шкаф, а запуганный, смутившийся, смирившийся в страхе человек менее всего может быть хладнокровным систематиком, у которого что ни сон, то математическое вычисление, что ни гадание, то стройно законченный оракул. Больше того: герои Ремизова, «Крестовые сестры» и такие же братья, – на них ведь креста не видно, если не считать садистических отметин покаянного кликушества; их страдания не от креста, а более от глупости, от одностороннего упрямства, от безволия, от своенравия, от глупой любви или от безумной злобы. (Мать Маракулина, Вера Николаевна, сам Маракулин).

Нравственный корень в сих «крестовых» страданиях отсутствует. Остается одна причина – слепое предопределение, то есть то, что лежит вне поля зрения человека совести и творчества и что есть предмет научного исследования, философской дисциплины, религиозной мысли. Ремизов со своим пессимизмом топчется в тавтологии; рок есть рок, он не дает почувствовать, ни в чем безнадежность, ни где выход. Герои Ремизова сплошь нелепы, как неестественное соединение жизненного факта с фикцией автора. «Быть» у Ремизова менее всего – быть, ибо нет в нем подлинности бытового действия и нет внутренней причинности, нет правды побуждения. В большинстве случаев это вырезки из газет, общеизвестные случаи либо анекдоты современности. Вот один извлеченный из газет случай. Какой-то губернатор, «истребляя крамолу, так развернулся, что подписал в числе прочих бумаг донесение в министерство о своей полной непригодности, и благополучно, но совершенно неожиданно для себя, отозван был в Петербург, где и получил отставку». В самом деле такой случай имел место у нас недавно. А вот другой случай: рассказывается про инспектора, который в ответ на жалобы замерзающего учителя воскликнул: «Это еще благодать» – и рассказал учителю еще и не о таких школьных ужасах… Случаев и происшествий на свете много, этим полны газеты, и Ремизов упоенно пользуется услугами хроникеров, повторяя задним числом то истории с выигрышными билетами, то анекдоты о босяках, которые едят за рубль целую крысу, то о бабе, которую заперли на чердаке, то о няньке-девчонке, которую обманули и испортили.

IV.

Что же касается литературных качеств новой повести Ремизова, то здесь мы встречаем редкое смешение стилей. Тут и Толстой, и Лесков, и Достоевский, и целиком списанный полицейский протокол, и апокрифические эпизоды в ритме Пшибышевского, и древлерусский лад со всем пафосом Эдгара По, словом, редчайший сумбур, полнейший триумф заправской московской селянки. При этом – нарочитая путанность речи, расхлябанный нетрезвый язык, старчество и докука повторяющихся фраз, фальшивый тон, наклонность к воровскому жаргону («складной стульчик – браунинг»), к хитровским выражениям. Как вам понравится «качество», которое «запихано в зрачке» или глаголы: «обезживотел», «обезглазел» или этакая грамматика – «сама с собою хохочет», «певун заиграл игрою» (это самовар-то!)

Общее впечатление: затемненная скудная дребедень, жидкая окрошка нащипанных стилей и в ней – «зажаренный топор» неудобоваримой философии; сам же автор по-прежнему остается в стане тех, которые нарочно мутят свою воду, чтобы она казалась поглубже», как метко выразился Нитцше. То, что говорит Ремизов о своем Маракулине, право же, это вполне приложимо и к автору; кажется, он «никогда ни о чем не думает, просто не чувствует, чтобы думалось, и если идет он по улицам, то так и идет, ну, просто ногами идет, а когда знакомят его, то различий он никаких не замечает и никаких особенностей ни в лице, ни в движениях своего нового знакомого». Только одно «примечательное, сумасбродное свойство» есть у Ремизова: наклонность к пустякам, к праздным мелочам; и он, как Маракулин, хватается за них «с таким упорством, словно бы вся суть в них и его собственной жизни и вообще всякой жизни, – и целое дело из пустяков себе выдумает. «Крестовые сестры» полны всяких пустяков, обременяющих внимание читателя мелочей. Ремизов совсем не умеет рисовать людей, его герои без лиц, вместо живых людей, вместо реальной жизни Ремизов дает пестро размалеванных кукол, разносоставный необъятный мусор. В этом и видит он свое назначение. На стилистические пустяки он тратит свою творческую мысль; читаешь его, и так и кажется, что и он, как Маракулин, «и ночи и дни упорно выводит букву за буквой, строчит ровно, точно бисером нижет…» А о том не думает, что завтра же этот безумный труд «заложат куда-нибудь в бумаги, особого внимания никто не обратит, никому он такой не нужен, а времени и труда затрачено много и без толку…» Вот уж подлинно, «сумасбродный человек и в своем сумасбродстве упорный».

 
Назад Рецепция современников На главную