Буренин В. П.

Критические очерки

Источник: Новое время. 1905. 28 окт. № 10644. С. 4; 9 дек. № 10681. С. 4.

‒ Отчего так давно не появлялись наши критические очерки? Уж не забастовали ли и вы, увлекшись общим теперешним движением?

‒ Нет, я не забастовал. Я, видите ли, слишком стар, чтоб увлекаться подобными модными глупостями. Но, признаюсь вам откровенно, я приостановил критическую деятельность в ожидании, что вот-вот забастуют поэты, беллетристы, драматурги, публицисты, словом все так называемые сочинители. Серьезно говорю, я ждал, что они забастуют и таким образом у нас совершенно не будет так называемой «текущей» литературы, а будет только протекшая, прошлая. Почему же в самом деле не забастовать господам сочинителям, коли забастовали профессора, студенты, доктора, живописцы, скульпторы, музыканты, актеры, актрисы, певцы, певицы, танцоры, танцовщицы и проч. К общему «политическому протесту» остальных забастовщиков прекращение всей литературы прибавило бы еще малую толику, а, пожалуй, даже и не малую. Польза этой новой забастовки для развития «освободительного движения» в нашем отечестве оказалась бы несомненная, если принять в расчет, что в теперешней «текущей» литературе, по крайней мере, девять десятых поэзии, беллетристики, критики и публицистики представляет с одной стороны похвальную посредственность или даже бездарность, с другой похвальную глупость или сумбурность, а с третьей похвальную ложь. Общество, читатели отдохнули хотя бы некоторое время от восприятия жалкого журнального и книжного вздора и сора, вранья и лганья. А литература тоже с своей стороны немножко бы, так сказать, «отошла», сделав некоторый перерыв в изготовлении этого вздора и сора. Братья, или как теперь принято говорить, товарищи-сочинители может быть поопомнились бы во время более или менее продолжительной забастовки, поодумались, встряхнулись, понабрались мыслей, и потом выступили на работу с новыми силами. Да, я все ждал, что это так выйдет, предполагая, что сочинители теперешние в грязь лицом тоже не ударят и не отстанут от художников, музыкантов, актеров, танцовщиков и тому подобных столько же разумных, сколько решительных протестантов-забастовщиков. Но, к сожалению, ожидание моё не оправдалось: господа сочинители на этот раз не догадались, промахнулись и сами себя и всю текущую литературу лишили величайшего из подвигов наших дней – добровольного ничегонеделания, от которого или из которого должно проистечь в самом недалеком будущем общее благоденствие не только народа российского, но даже и народов европейских, имеющих несомненно последовать по указанному им нами новому пути развития и совершенства гражданского и политического…

‒ Теперь, стало быть, вы уж не ждете забастовки текущей литературы и намерены снова заняться ею?

‒ Делать нечего, приходится возложить на рамена тяжелый крест и снова нести его. А между тем именно теперь этот крест особенно тяжел для критика.

‒ Почему же так?

‒ Потому, во-первых, что литература теперь никого не интересует, так как все увлекаются политиканством, и потому, во-вторых, что теперь в литературе почти на каждом шагу встречаешься с такими изумительными произведениями, которые подлежат исследованию психиатра, а отнюдь не критика. Говорю совершенно серьезно и без всякого преувеличения, никогда я думаю, ни в одну эпоху и ни в одной литературе не появлялось такой наглой белиберды, как теперь появляется совершенно свободно даже в журналах, претендующих на философский склад. Самыми нагло-бессмысленными, самыми сумасшедшими вещами оказываются стихи; но и беллетристика, рассказы, повести, даже целые объемистые романы не отстают от сумасшедшей поэзии. Встречаются такие произведения, при чтении которых прямо делается жутко: написано очевидно с полной искренностью, с явным, даже усиленным, напряженным желанием выразить нечто до чрезвычайности глубокое и полное новых настроений, а между тем написанное – сплошная, грубая, голая, порой бесстыдная чепуха, невероятная бедламовщина.

‒ В каком же однако роде? Нельзя ли что-нибудь в качестве образчика указать?

‒ Извольте. Есть журнал из новых: «Вопросы жизни». Вы видите уж из самого названия журнала, что он претендует на серьезность содержания. Следует заметить, что журнал этот не принадлежит к разряду тех «Скорпионных» изданий, которые возникли и произрастают на почве невежественно-извращенного меценатства московского гостиного ряда. Скорпионным изданиям свойственна самая невероятная ахинея и в стихах, и в прозе: к этому уже все привыкли, и никто на это не изумляется. Но «Вопросы Жизни» выходят в Петербурге, в журнале этом участвуют ученые, философы, профессора, помещаются публицистические и экономические статьи, философские, научные, политические обозрения и даже проекты конституции в самом последнем стиле. Казалось бы, такой журнал не должен быть органом литературного бедламства. А между тем, вот, не угодно ли полюбоваться, какая поэзия сияет и блещет во всей красе своего бессмыслия на страницах «Вопросов Жизни»:

Надмирные струи не гасят смертельной жажды,
Плеская из бадьи небесных коромысл.
Мы знаки видим те же, не однажды:
Но вечно сердцу нов их обманувший смысл.

Весь запад пламенел. Шептали мы: «Почто же
Бог изменил? Пождем: сильней придет иной»…
Купалася луна в широком водном ложе,
Катилась вновь волна – и вновь жила луной.

Взнесен ли нежный серп, повисли ль гроздья ночи, ‒
Дух молит Небо: «Сгинь! – и Миг: «не умирай»…
Все ждавшие вотше, в земле истлеют очи, ‒
А в небе будет млеть мимотекущий рай.

Я привожу с буквальной точностью этот образчик рифмованного сумасшествия, наплесканного «из бадьи небесных коромысел». Помню, в недалекие годы моего детства на ученических скамьях школьники декламировали шуточную стихотворную белиберду в таком роде:

Рано ночью, вечерком,
Поздно на рассвете
Всадник шел садясь пешком
На седле в карете и т.д.

Мог ли я думать, что на склоне моих лет, более чем через полвека, мне придется читать в серьезных журналах стихотворную белиберду гораздо более нелепую, белиберду положительно ужасающую тем, что эта белиберда не школьниками сочиняемая в шутку, а серьезными и даже учеными стихотворцами? Я не хочу называть имени автора, сочинившего эту белиберду, так как вовсе не желаю глумиться над ним, их сожаления к очевидной свихнутости его мозгов, к очевидному психиатрическому его состоянию. Но все же я должен сказать, что это не юный литератор-школьник, дурачащийся намеренно или впавший вследствие своего невежества в декадентский транс. Нет, это автор уже взрослый и совсем не полуневежественный недоучка, напротив даже кажется принадлежащий к разряду так называемых «ученых». Правда в разряде ученых иногда стоят и ученые попугаи, и, быть может, и этот господин по сущности своих мыслительных способностей ушел не очень далеко от ученого попугая. Однако ведь тут же, рядом со стихотворными бессмыслицами, в роде вышеприведенной, в «Вопросах Жизни» помещаются философские статьи этого же автора, преисполненные по крайней мере формальной, показной эрудиции. Сообразите же теперь, какое впечатление должна производить нагло-искренняя белиберда стихотворений такого несомненно «ученого» сочинителя! Прибавлю еще к этому одно замечание: не только стихотворная белиберда этого сочинителя, но даже, если так можно выразиться, его белибердиссима встречает привет в современной критике именно за то, что она отличается, как любят теперь говорить критики, «кристальной ясностью». Плескание рифмованной чепухи «из бадьи небесных коромысл» не возбуждает даже тени недоумения в критике: это плескание для нее ясно, автор, производящий плескание, не кажется умалишенным, а чуть ли не мудрецом, чуть ли не современным Сократом! Ужасно, не правда ли?

‒ Ну, не так ужасно, как вам кажется. Ведь и в прежние годы бывали стихоплеты, сочинявшие сумасшедшие стихи.

‒ Так ведь их вдохновения тогда и считались сумасшедшими. А теперь… Да впрочем, что стихи! Белиберду в стихах снисходительные читатели, подобные вам, склонны очень часто объяснять тем, что стихокропатели сочиняют ее ради необходимости, для «рифм», для размера. Не обладая стихотворческим даром, не владея формой стихотворной, они поступаются здравым смыслом в борьбе с этой формой. Ну, хорошо, пусть так, пусть образчик стихотворной белиберды, приведенный мною из «серьезного» журнала «Вопросы Жизни», представляет не сумасшествие, а только плод неудачной борьбы с поэтической формой неумелого стихокропателя. Но вот не угодно ли вам взглянуть на образчик сочинительства уже не рифмованного, на образчик романа, написанного прозой. Тут нет ни рифм, ни размера, т.е., стало быть, нет никаких внешних стеснений, заставляющих бездарных сочинителей писать явную белиберду. Я не назову и автора романа, опять-таки из жалости к нему: к чему оглашать имена очевидно помешанных, несчастных пациентов современных бедламов, называющихся ежемесячными литературно-общественными органами? Не назову и заглавия самого романа. Скажу только, что он тянется уже в нескольких книгах «Вопросов Жизни» и помещается на первых страницах журнала, т.е., стало быть, с казового конца. Значит этот роман признается редакцией выдающимся. Беру отрывки из романа в разбивку, как попадется, из середины, начала, первых, последних по времени выхода глав, чтоб меня не могли упрекнуть в намеренном подборе нелепостей и чудовищных бессмыслиц:

«А ты, чего, грифель?» ‒ крикнула тогда Маргаритка прикованно стоявшему Коле.

Маргаритка и заметить не может…
Иногда она сидит бледная и такая грустная.
Кажется, живые глаза над своим гробом плачут.
Подойти бы приласкать тогда…
Подойти бы…

Но пробраться в дом никакой не было возможности, он был дорогой и недоступный.

Как-то сунулись всем кагалом и тотчас полетели с лестницы.

«Всякая сволочь туда же, ‒ кричал вдогонку Василий, стукнув Прометея в загорбок, ‒ я вам, паршивцы, сволочь!»

И жгла недоступность.

Огненно-красным кольцом окруженный образ, непорочный, из ада звал к себе, рассекал с головы до пят и кликал, и тянул, и рвал на наслаждение, на гибель, на победу, в пропасть, в пожар, к причащению.

И Коля ходит по переулку под окнами дома и, стиснув зубы, думает крепко.

Темнеет.
Скрипач настраивает скрипку, играть пробует.
Земля обетованная!
Крылья мои белые, тяжелые вы в слипшихся комках кровавой грязи…
Земля обетованная…
Крылья мои белые, живые вы, унесите, вознесите меня!

Это из шестнадцатой главы романа. А вот из главы семнадцатой:

Прибежавшая в сад Машка, сначала такая радостная, вдруг присмирела и хоронилась пугливо, она чувствовала крылья, трепетавшие у Коли, трепетавшие и готовые улететь, унести ее.

И Машка схватилась за него, повисла вся.

И они ходили вкруг пруда, вкруг пруда.

И ходили долго, много, горячо прижимая друг к другу одинокие, родные сердца…

И сердце их билось – вырывалось, как отрытый заваленный ключ, и сердце их шепталось веще говором звезд осенних, сердце, перемучившееся тяжкой недетской мукою.

Кто ты?

Все равно, лишь бы жить… жить…

Любите же меня, любите!

Любуйтесь на красу прощальных взоров.

Вся кровь моя при первой встрече, при легком дуновенье смертельной стужи щитом багряным покрыла грудь мою.

Я золотом и тусклым серебром устлала все дороги.

В моих глазах последний жаркий трепет заблистал.

Я ухожу от вас…

Любите же меня, любите!

Позвольте еще из главы десятой. Предупреждаю, что выдержку делаю сплошь, ничего не пропуская:

С ревом кровь хлестала по жилам и секла каждый нерв и кутала плечи в горящую ткань.

Нервно зажег свечку.

И тотчас шум сдавленных голосов наполнил комнату, будто свет свечи крикнуть хотел, а кто-то зажал горло, остановил крик.

На дворе дождик шел.

Со свечкой в руке на цыпочках Николай спустился вниз.

Тихонько раздвинул портьеры.

Ударился коленкой о стул, замер от боли.

Смятая белая кофточка с длинными черными шнурами глаза ела, впиваясь, тянула.

Прикоснулся к кофточке, как к живому телу.

Заледеневшее сердце обдало вдруг красным лучом белую кровать, и луч, как игла, впился ей в сердце.

Все тело ее, вздрогнув, подобралось, обороняясь.

Он повторял что-то, какие-то слова, просил о чем-то… и силился что-то вспомнить, что-то разглядеть, что-то уловить…

И видел глаза ее ужаснувшиеся… долго-долго они ждали… не губить просили… Туманился его голос, задыхался.

И вдруг тихий стон оглушил его: два взъерошенных зверька выскочили из ее больших глаз.

Но уж взор его гнался за дразнящими тенями на ее груди.

Уж коснулся…

Он чувствовал, как что-то крепко стальное и горячее сдавливало его тело, слышал, как опрокинулось что-то, переломилось, как что-то жалобно хрустнуло… и хруст пронзил его мозг и пробрался глубже, разорвал мякоть и зазвенел мертвым звоном в пустых костях…

Ну, что, как вы это находите? Как вы себя чувствуете? И все это, по-вашему, не явное бедламство? Да кто же кроме несчастного сумасшедшего может вообразить кровь, хлещущую по жилам и кутающую плечи в горящую ткань; кофточку, которая есть глаза шнурами, впивается и тянет; двух взъерошенных зверьков, выскочивших из больших глаз; хруст, пронзивший мозг, разорвавший мякоть и зазвеневший мертвым звоном в пустых костях и т.д.? Кто, кроме сумасшедшего, может выплескивать из бадьи небесных коромысел эти бессмысленные, бессвязные, отрывочные фразы, нет, нет, да нежданно заканчивающиеся неожиданными восклицаниями, подобными знаменитому восклицанию о шишке под носом алжирского дея, так блестяще закончившем записки великолепного Аксентия Ивановича Поприщина. Призовите любого психиатра и заставьте его послушать декламацию страниц романа, в роде приведенных, так чтобы декламировал громко кто-нибудь в другой комнате или за ширмами, и психиатр скажет вам сразу, не обинуясь, что это декламирует сумасшедший. А между тем таких страниц в романе сколько угодно, да и весь роман по общему содержанию и по отдельным сценам и картинам невозможная, неуяснимая чепуха, какой-то безобразный куриный бред, с какими-то «образами без лиц» и кликушечными фразами. И эта бедламная беллетристика предъявляется нам не в качестве характерных писаний пациентов лечебниц св. Николая и Удельной, а в качестве новейших образчиков самой новейшей литературы. И такая «литература» народилась у нас после произведений Пушкина, Гоголя, Толстого, Тургенева, Достоевского! И мы должны читать повести, рассказы, романы и стихи бедламцев, наполненные художественными красотами, измышляемыми авторами, у которых из глаз, очевидно, выскакивают взъерошенные зверьки, на губах закипает пена припадочного бешенства? Да ведь помилуйте, это до такой степени ужасно, что от этого самому можно сойти с ума, раз только станешь на такую точку зрения, что признаешь это литературой, беллетристикой, поэзией. А между тем уж некоторая часть нашей теперешней критики стоит именно на указанной точке зрения и уж признает явный бред умалишенных за поэзию, за беллетристику, находит их разумными, п о н и м а е т  их! А между тем уж есть и литературные «главы» этого беллетристического бедламства, их называют и превозносят, их именами окрещивают будто бы целую новую литературную школу…

И после этого вы меня спрашиваете, отчего я не слежу постоянно, отчего я не веду регулярно критические очерки! Какие тут критические очерки! Тут нужны смирительные рубахи, холодные души доброго старого времени, сторожа-укротители, доктора-психиатры, но не критика, нет, не критика…

 
Назад Рецепция современников На главную