Брусянин В. В.

Страшные сказки жизни. (Собрание сочинений Ал. Ремизова)

Источник: Брусянин В. В. Дети и писатели: Литературно-общественные параллели.
(Дети в произведениях А. П. Чехова, Леонида Андреева, А. И. Куприна и Ал. Ремизова).
М., Типография Т-ва И. Д. Сытина 1915. С. 146–203.

I.

Кто-то из наших критиков охарактеризовал Алексея Ремизова как «писателя для немногих». В этой характеристике много правды, объемлющей полноту художественной оценки. Ремизов с своими романами и рассказами – для немногих. Для немногих и наши модернисты и наши оргиасты от беллетристики, но из этого не следует, что Ремизов «модернист», как ошибочно думают многие читатели, осудившие Ремизова с чужих слов или случайно «просмотревшие» какой-либо из его мелких рассказов. Ремизова чаще всего, именно, только «просматривают», а не читают. Скучным он кажется с своим своеобразным стилем, с своими углублениями в детали или в «мелочи» жизни. Много в его языке и таких словечек, которых не употребляют теперь даже наши бабушки, оставшиеся в живых. А между тем в этой особенности Ремизовского уклонения от современных стилистических шаблонов, в этом его проникновении в детали жизни, в мелочи ее и есть вся прелесть, вся всеобъемлющая художественная глубина и правда.

146


Алексей Ремизов писатель для немногих, но зато переживания многих он отразил в своих работах. Скупой на заигрывание с своим современником-читателем, он щедр для того, кто в чтении видит не одно только удовольствие или отдых. Кто хочет знать глубины нашей жизни, тот должен, наряду с другими нашими современниками-беллетристами, внимательно прочесть, даже изучить произведения Ремизова.

У него богатейший, чисто русский язык, с массою провинциализмов, но зато богатый и красочный в самых словах или в их своеобразной комбинации. И прав Борис Садовской, когда писал о Ремизове, отметив его, подобно Писемскому и Лескову, «особняком и одиноко» стоявшим. «Как стилист, он решительно непереводим на иностранные языки, ‒ говорит далее г. Садовской, ‒ и, как талант, Европе чуждый и ненужный»… Эту характеристику, пожалуй, следует оттенить еще одним определением: если Ремизов не нужен Европе, то он необходим нам, русским, и г. Садовской вдвойне прав, когда говорит: «Целый огромный угол русской литературы – тот именно угол, куда свалены, как старые «запечатленные» иконы, все эти Писемские и Лесковы, куда значительной долей бытия своего отошел Достоевский и куда всецело примыкает Ремизов, не скоро еще дождется полного своего признания. Когда восстанет, наконец, из-под засыпавшего ее пепла чужих слов самодумная народная наша Лада, а привозное искусство будет сдано в архив, ‒ тогда лишь обернемся мы к старой потемневшей божнице, будем учиться своему национальному письму и бросим надоевшие нам аляповатые заграничные фигурки «стиля модерн». («Соврем.». 1912 г., кн. V).

147


Необходимо, конечно, быть склонным к какому-то особенному «национальному письму», чтобы принять без возражения все определение г. Садовского. От этого пути пока можно и воздержаться, не забывая, что и «аляповатые заграничные фигурки» законным путем успели отложить на нашей литературе свою окраску, и если признать за литературой эволюционный путь развития, то можно надеяться, что в свое время на месте «аляповатых фигурок» появятся прекрасные изваяния российского художественного слова. Но, безусловно, прав г. Садовской с своим определением места, которое уже занял Ремизов в нашей литературе, несмотря на то, что, как замечает тот же г. Садовской: «На него у нас смотрят все еще как на легкомысленного смешного балагура, как на поверхностного стилизатора-рассказчика с примесью чуть не порнографии, как на причудника»…

Нет, Ремизов не порнограф, и не причудник он, и не смешной балагур, и не легкомысленный, и не стилизатор только. Совсем случайно причислили его к стилизаторам типа Ауслендера. Не стилизованность в языке Ремизова, а стиль, а напевность русской речи, подслушанной на настоящем народе, и если Ремизов и обращается иногда к филологическим источникам, то это только пытливое желание узнать в языке то, что уже ушло из современной русской жизни.

Много легкомысленного, смешного, порнографического, чудного в нашей жизни, и Ремизов подметил все это. Много в жизни горя, несправедливости, издевательств над личностью, ‒ и это все заметил Ремизов. Заметил и воспроизвел в своих работах, без злобы по адресу насильников и без проклятий судьбе, а так, как «принял всю судьбу» один из героев его романа «Пруд».

148


«И приняв всю судьбу, благословив ее всю до конца с ее скорбью, печалью и нуждою и понял всю игру судьбы, и стало ясно ему, зачем беды и за что бедуют». («Пруд», т. IV, стр. 115).

Герой романа Ремизова узнал, для чего бедуют люди, но ясно не сказал нам: за что? И только «некий господин Нелидов» из повести «Часы» определенно выразил сокровенное ремизовское. Нелидов, как и Андрей из романа «Пруд», прошел через достаток, нищету, богатство, счастье, прошел через кровь, заглянул в глаза смерти и сделал вывод, что все это судьба послала ему для того, чтобы он пришел к единой великой идее – построить единый храм.

Все испытания жизни по Ремизову – материал, из которого строится единый храм, единый, несокрушимый и оправдывающий и все стремления человека. Смириться призывал Достоевский гордого человека, а Ремизов, после горьковской формулы «Человек – это звучит гордо», только вкрапливает в душу современного человека смиренность, призывая его к постройке единого храма. А всякое созидание уже активность, уже преоборение и подчинение материи и духа своим вкусам и своей определенной цели.

К сожалению, мы не можем надолго останавливаться на сопоставлении Ремизова с Достоевским, ‒ первого, как ученика последнего, ‒ это задание большой и ответственной работы.

Мы имеем узкую и специальную цель – проследить типы детей в произведениях Ремизова. Слишком яркими и своеобразно зачерченными вышли дети из-под пера автора романа «Пруд», «Часы», «Крестовые сестры» и друг. Ремизов не выделяет своих маленьких героев в особый мир и не пишет о де-

149


тях и для детей по образцу тех немногих детских писателей, которые пишут о детях и для детей, «присюсюкивая» и применяясь к какой-то будто бы особой детской психологии. Дети в произведениях Ремизова, если можно так выразиться, равновелики со взрослыми героями его же беллетристических работ. Для «взрослых» и «маленьких» в произведениях Ремизова одна программа: приемли судьбу, какой она проявилась, приемли жизнь, какой она создалась и, если ты все это перенесешь на своих плечах, тут тебе и награда – ты можешь строить для себя единый храм, или любить несуществующую царевну Мымру, без которой, «как с пустыми руками», или проклинать несуществующее насекомое с именем Эмалиоль. Поклонись Мымре, победи Эмалиоля, построй себе единый храм. Вот и вся задача человека на земле.

После появления в альманахе «Шиповник» рассказа Ал. Ремизова «Петушок», этого одного из замечательнейших произведений русской литературы за последнее время, А. Е. Редько писал: «С А. Ремизовым случается иногда литературное чудо: обычно умышленный, замысловатый и надуманный стиль его рассказов вдруг как-то выравнивается, становится проще и согревается легкой приятной теплотой. Это бывает у Ремизова в тех случаях, когда ему приходится рассказывать о детях, и дети являются основными лицами, направляющими события в рассказе. Когда нам приходилось говорить о г. Ремизове, нам приходилось отмечать именно эту подробность в писательском облике г. Ремизова. Он какой-то особенный, преображенный в тоне и стиле, когда говорит о детях». («Рус. Бог.», 1912 г., № 1).

В эту оценку г. Редько вкралась некоторая неточность объема самой оценки. Подавляющее боль-

150


шинство рассказов А. Ремизова посвящено детям, а такие большие произведения, как «Пруд» и «Часы», так целиком романы детских переживаний. А если так, то позволительно растянуть оценку г. Редько почти на все произведения А. Ремизова: почти во всех них дети, хотя мы должны согласиться, что стиль рассказа «Петушок», действительно, отличается от стиля других произведений того же писателя. Какая-то особенная нежность, теплота и стройность этого рассказа, так гармонически слились с содержанием двух миров – бабушки и Петьки – «Петушка». Два полюса слил А. Ремизов в этом рассказе, начало и конец человеческой жизни, старость и младость, скорбь за изжитое и радость начала жизни.

Но жизнь Петьки – «Петушка» оборвалась на заре лет, как несвоевременно обрываются и все радости в рассказах А. Ремизова. Длительны в его произведениях только муки. И все герои Ремизовских произведений, приняв жизнь такою, какая она есть, спрашивают всем своим существом только об одном: За что? За что претерпеваем мы эти муки жизни? И этот запрос, сродняющий Ремизовских героев с героями Достоевского, устанавливает преемственную параллельность между Ремизовым и Достоевским.

На этом сошлись, по-видимому, все критики А. Ремизова. И Бор. Садовской отмечает, что детский мир в произведениях Ремизова – «совсем особый мир».

«В нём отдыхает измученное, наболевшее сердце, ‒ пишет далее г. Садовской, ‒ любит Ремизов детей нежно, обвевает их любовной лаской: не сюсюкая, не притворяясь, рассказывает он им свои чудесные сказки и сам, как дитя, простодушный, с любовью и вниманием уходит в их детские радости и за-

151


боты. Во всех рассказах Ремизова, где есть дети, преображается жизнь: мучительные ее кошмары уплывают далеко куда-то, вместе с туманом: все ясно, ‒ и светлые детские глаза сияют, как звёзды в чистом небе». («Совр.», 1912 г., кн. V).

Дети в рассказах А. Ремизова, действительно, как бы преображают жизнь взрослых, а герой повести «Крестовые сёстры», Маракулин, дошел даже до того, что ему приятно было воображать себя мальчуганом в двенадцать лет. Но это преображение жизни только кажущаяся утеха жизни, только бесплодные поиски царицы «Мымры», о ком мечтал и кого боготворил гимназист Атя из рассказа «Царевна Мымра». И определение г. Садовского, что дети в произведениях А. Ремизова рассеивают кошмары жизни, можно принять с некоторой оговоркой, или, по крайней мере, определение это может быть отнесено далеко не по отношению всех взрослых героев в рассказах нашего писателя. «Тараканомор» Павел Фёдорович из рассказа «Чертик» весьма определённо выражал свою оценку детей, говоря: «Вся земля в плену у нечистого, всё проникнуто его сетями, всюду его сатанинские лапы. Дети родятся не для славословия – поганое семя! – они родятся, чтобы творить козни Дьявола» (курсив наш. В. Б.). Или возьмите ещё страшную до ужаса сцену исповеди старухи Аграфены и Глафиры из того же рассказа. Когда умер старик Дивилин, тот же «Тараканомор», как выразитель дьяволовой воли, уговорил Аграфену и Глафиру принести в жертву дочку последней, Антонину. У «Тараканомора» своё оправдание проклятий по адресу человека. Аграфена и Глафира «отвергли и веру, и любовь к Богу во имя любви к человеку, ‒ погани» (курсив г. Ремизова).

152


«‒ Ты мне сказал, ­ исповедовалась Глафира, ‒ ребенок, которого я родила, самое любимое, что есть у меня, и во имя любви к Богу он должен умереть. Ты велел мне отдать ребенка матушке. И я отдала ей девочку. И, как ты сказал, я одна осталась в комнате. Знала я, что за стеною делается, и слушала. И слышала я, как пискнула девочка. Потом все затихло. И ногтями я скребла стену, а сердце мое от горя полыхалось. Не могла больше вынести. Не послушалась. Бросилась я в комнату к матушке, а девочка жива еще, дочка моя, сидит она на руках и ротиком смеется. Тогда упала я на колени и просила матушку: «Матушка, не губи ее, оставь ее!» Господи! Господи! Господи! Прости меня!

«‒ Ты велел мне задушить младенца маленького, ‒ шепотом сказала старуха Аграфена, ‒ и взяла я Антонину у невестки, понесла в образную сюда. Посадила к себе на колени, надела на шею петлю, а дите улыбается, смешно ему маленькому, щекочет шейку петля. Я затянула петлю потуже, тяну веревку, и вот девочка заплакала, больно ей, горько заплакала. Ослабила я петлю, сняла с шейки, надела на себя, будто играюсь, а девочка уж улыбается и смеется и в ладошки хлопает, младенец маленький, Антонинушка. Прости меня, Господи!» (Т. I, стр. 143).

Это жертвоприношение нашего времени, похожее на «старозаветную» попытку Авраама доказать Богу послушание, многозначительно для разъяснения психологии многих взрослых героев в рассказах г. Ремизова. «Самое любимое» несла Глафира на жертвенник, «младенца Антонину» хотела принести в жертву Аграфена, а для «Тараканомора» та же маленькая Антонина только «поганое семя», только «погань».

153


Мы еще будем говорить о мастере Семене Митрофаныче из повести «Часы», который издевался над мальчуганом, заставляя его целовать мозольную ногу и пить из поганого ведра. А книга «Посолонь», предназначенная г. Ремизовым для детей, начинается такой поэтической мелодией:

Засни, моя деточка милая,
В лес дремучий по камушкам мальчика-с-пальчика,
Накрепко за руки взявшись и птичек пугая,
Уйдём мы отсюда, уйдём навсегда.

Из нашего дальнейшего сопоставления жизни взрослых и жизни детей в произведениях А. Ремизова мы увидим, что дети для хмурых ремизовских героев, одновременно, и «поганое семя» и улыбка жизни-мучителя.

Читаешь рассказы А. Ремизова и как-то не замечаешь самого автора. Он объективен на редкость, и все же в одном месте обмолвился, что самим Богом уже так устроена детская душа, что всякую обиду и горе она скоро забывает. А обозленный жизнью Костя Колычёв из повести «Часы» любит воображать себя «хищным осоедом» и его мстительность преображается в такие мечты: «… он будет бить до кровавой пены, а ночью, наполнив все колодцы лягушиной икрой, пойдёт на промысел: малых детей загрызать… малых слепеньких топить в тепленькой водице, чтобы холодно не было». (Т. II, стр. 135).

Старец о. Гавриил из романа «Пруд» на наш взгляд точнее определяет и детскую душу и роль детей в рассказах и романах А. Ремизова. Уложив в своей келье маленьких героев романа Колю, Женю, Сашу и Петю Финогеновых, он нашептывает им: «… Ну, спите хорошенько… сердечки-то у вас хорошие… не согретые»… Пришла Пасха и дохнула

154


теплом в не согретое сердце и стала тихо греть, отогревать его, не согретое.

Дети в произведениях А. Ремизова маленькие люди с не согретыми сердцами, и взрослые у него с опустошенными душами, оттого все так и страшно и мрачно в произведениях нашего писателя.

«За что?», обращённое к жизни, доминирующий запрос для Ремизовских героев, ищущих смысла жизни. Дети его проще, чаще они направляют этот вопрос ко взрослым.

II.

В повести «Неуемный бубен» есть смешное и вместе с тем любопытное место. Рассказывается о том, как крестили героя рассказа Стратилатова: и это было необыкновенное крещение, через шапку.

«И произошло все это при самых исключительных обстоятельствах. Было в тот год на селе беспоповье – умер священник, а родился Иван Семеныч зимою слабенький – везти такого за сорок верст в ближайший приход было невозможно. Послали Егора, столяра обернибесовского, в то село к священнику. А священник ехать не может – храмовой праздник.

Что делать? Да, вот что делать: окрестил батюшка шапку и дал ее Егору, чтобы тот, как приедет, надел бы ее на младенца, и уж никакого крещения больше не надо. Спрятал Егор шапку, поехал, верст двадцать отъехал, вывалился на ухаб, ‒ имя-то и забыл. Повернул назад и прямо к священнику, а поп имени не хочет говорить: «Дай, говорит, двугривенный, скажу!» Егор ему полтину, ‒ деньги-то управляющего, ‒ да на радостях в трактир, выпил, обогрелся, шапку-то и потерял. Шапчонка старенькая,

155


грош ей цена, да с пустыми руками тоже вернуться неловко. Едва отыскал какую-то, да скорее домой. Надели ее на младенца, так через шапку и окрестили. Вот какая история». (Т. I, стр. 25).

Здесь все символично: и батюшка, и Егор, и эта самая шапка, которой окрестили маленького Стратилатова. И батюшка, и Егор глубоко верили, что надобно младенцу святое крещение, иначе он не может войти равноправным членом в общество людей, верующих по православному. Для батюшки и Егора младенец Стратилатов не самодовлеющая ценность, как личность будущего взрослого человека, а куколка какая-то, над которой можно произвести и не настоящее крещение. А Егор пошел еще дальше: потеряв «окрещенную» шапку, он заменил ее первой попавшеюся, так сказать, обманул и младенца, и батюшку, и даже самого Господа. Через Егоров обман маленький Стратилатов вошел в семью крещенных по православному. Не входя в церковно-ритуальную оценку обмана Егора, потому что нас не интересует этот вопрос, мы придаем этому акту символическое значение и говорим, что все дети в произведениях А. Ремизова представляются нам крещенными «через шапку». Вся жизнь, отношение родных и взрослых вообще, ‒ всё это какой-то обманной роковой шапкой висит над детством Ремизовских произведений. Вся детская жизнь его героев похожа на его же Бурковский двор из повести «Крестовые сестры», на Бурковскую жестокую ночь, которая заставила Маракулина молить о малом, только о «вошьей» жизни. «Господи, ‒ просил он, ‒ дай мне всего на одну минуту вошью настоящую жизнь»…

Через всю серию рассказов, объединенных общим заголовком «В плену», проходят странные и беспо-

156


коющие душу детские образы. В первой части этой хроники человеческих мук, в отрывке «В секретной», имеется такое место:

«Есть в тюрьме дети… Отец с собой в тюрьму взял пятилетнюю девочку. Глазенки печально смотрят – не улыбнется она, а личико бледненькое зеленоватое.

«‒ Тя-тя! Тя-тя!

«Отец возьмет девочку на руки и носит по коридору, занимает ее ‒ баюкает цепным звоном… И понесет он ее на вечную каторгу, понесет на руках, которыми зарезал чужого ребенка… Все, что живет за моею дверью, идет ко мне, держит меня, сживается со мною, просит о помощи». (Т. II, стр. 157).

Представьте себе этот трагический образ отца, баюкающего дочку свою кандальным звоном. Представьте себе человека, который зарезал чужого ребенка, и на тех же руках, которыми резал, носит и баюкает свою дочку и несет ее на вечную каторгу. И здесь какой-то новый роковой обман, как и в истории с крещенской шапкой. Отец, убивший чужого ребенка, своего носит на руках и баюкает. Жалеет такой же, «смертной» сказали бы мы, жалостью, какою жалела маленькую Антонину старуха Аграфена, когда набросила на девочку петлю и давила эту петлю, и жалела Антонину, а потом, увидя ее слезы, стала притворяться, будто она хотела только поиграть с малюткой.

Аграфена, «Тараканомор», этот отец в кандалах, ‒ не представляются ли они вам какими-то символами Рока, играющего большую роль почти во всех произведениях А. Ремизова? Несет отец дочь свою на вечную каторгу. Это опять новый Ремизовский образ, новый символ. Почти все отцы в его расска-

157


зах похожи на этого каторжного отца. Все они несут на вечную каторгу детей своих, исполняя веление всесильного Рока. Несут и проходят через рассказы Ремизова жуткими, мрачными фигурами. «За стеною возились какие-то дети». Вот фраза, лейтмотивом проходящая через весь отрывок рассказа. В тюрьме дети, ‒ это таким чем-то непостижимым представляется Ремизову, как кошмар тюрьмы, как наказание жизни. Дети в тюрьме, как чудовища. Когда Ремизов хочет представить себе что-либо страшное, к нему навязчиво лезет представление о ребенке-калеке. И этот образ самый страшный, какой только может себе представить рассказчик, проведший не одну ночь в секретной: «Я вспоминал свое прошлое, всякий прожитый день до мелочей. И дни входили неясно, потом сгущались, росли, вырастали в какое-то чудовище, ‒ какого-то искалеченного ребенка, и немо тянули всю душу. Калека-ребенок простирал свои сухие руки»… (Т. II, стр. 161).

Калека-ребенок ‒ образ самого страшного, ‒ таково мироощущение А. Ремизова. Приведенные примеры, вопреки уверению г. Садовского, меньше всего доказывают, что в тех Ремизовских рассказах, где есть дети, жизнь преображается во что-то светлое и что мучительные кошмары этой жизни рассеиваются, как туман. Скорее можно утвердиться в обратном мнении: жизнь в этих рассказах преображается, но только с уклоном к философии «Тараканомора».

В отрывке «Кандальники» новый детский образ. Это малолетний арестант Васька.

Описывает Ремизов путешествие арестантов по этапу и дает такую картинку: «Васька, напуганный и шершавый мальчонка, напротив того, как поставили, так и идет молча, задумчиво. Изорванные ры-

158


жие сапожонки шмыгают, а ученическая куртка с бляхой на ремне висит, будто приставленная. Васька все передергивается».

Васька сбежал из приюта, его поймали и возвращают на родину. А из приюта он сбежал потому, что им овладела одна большая идея.

«Все арестанты знают, как и что рассказывал Васька про Америку тысячу раз, но все же прислушиваются. И непонятным остается, как это Васька идет с ними, живет с ними, ест с ними».

‒ До Ельца добежал, ‒ начинает Васька, ‒ а там поймали и говорят: «Ты кто такой?» А я говорю: в Америку. Потом… ‒ тут Васька отломил кусок булки и, напихав полон рот, продолжал: ‒ потом в остроге я говорю надзирателю: «Есть, дяденька, хочется». А он: «Подождешь», говорит. А кандальники булки дали, чаем напоили, один, лысый, говорит: «Хочешь, я тебе яйцо испеку». (Т. II, стр. 176).

Слушают арестанты Ваську и маленьким человеком с большой и чистой идеей представляется им он: «И смуглое личико Васьки теплящимся светом и перепуганное его сердечко прыгает в надорванной груди».

Калека-ребенок, как чудовище, преображается в представлениях А. Ремизова в безгрешного мальчугана, лицо которого «сияет теплящимся светом». Эти два детские образа сопутствуют Ремизову на всем пути его литературной деятельности. Иногда дети представляются Ремизову прекрасными полевыми цветами. В отрывке «Иван-Купал» находим такое место:

«На разные лады поднялся хохот: тут и щекотят кого-то, и кто-то, запыхавшись, порывается говорить, и смехи, всхлипы, и серебряные капельки звеня-

159


щих звуков, рвущихся из широко разинутых ротиков.

«Впереди Степка кругленький, в красной рубашонке. Степка остановился, и из его смеющихся губок сверкает единственный молочный зубок. Степка кричит мне; его пухлые ручонки крепко сжимают смятый, затасканный василек.

«И затоптался – побежал.

«А вприпрыжку за ним тоненькая, черномазая Манька в голубом платьице с пучком кашки, коротышка Настя, взлохмаченная, в красной кофточке, с золотыми одуванчиками, курносенькая Аленушка в сиреневой блузке, с белыми фиалками, визгунья Катька, загорелая до черноты, с земляникой, беленькая Таня с веткой дикой розы и Ванька и Колька… Венки, ‒ венки цветов»… (Т. II, стр. 197).

Обратите внимание на то, в каком гармоническом сочетании красочных пятен описаны в этом отрывке платьица и рубашонки детей: «голубое платьице» и «пучок кашки», «красная кофточка» и «золотые одуванчики», «сиреневая блузка» и «блеклые фиалки», «загорелая до черноты Катька» и «земляника», «беленькая Таня» и «ветка дикой розы». Надо представить себе гармонию в сочетании этих красочных пятен, чтобы понять, какую красочную картину силился зарисовать автор; художник кисти без труда это поймет. Венки цветов и дети, дети и цветы. Припомните, что сказал Горький о детях: «Дети – цветы жизни». А. Ремизов пошел дальше символического определения Горького, отыскал на земле, в нашей оголтелой, скучной и страшной жизни каких-то босоножек Степок, Манек, Настю, Аленушку, дал им в руки пучки цветов, и все они стали и сами, как цветы. Даже ворчунья Васильевна, «в табачном, исстиран-

160


ном платке, темная», вдруг слилась с общим тоном букета из детей-цветов, и у нее в руках оказался веник из желтых цветов купальницы, и она преобразилась, стала моложе, перестала ворчать.

Как и в рассказе «Петушок», здесь опять два полюса жизни – детство и старость. Детство и старость в одном красочном букете – образ смелый, но для Ремизовского проникновения в душу человека это возможное дерзновение. И сам Ремизов как бы отдыхает на таких красочных картинах, им же самим выхваченных из жизни. Но такие счастливые минуты ненадолго с Ремизовым: слишком сильно налегла на него каторжность нашей жизни и слишком сильно сдавила она его нежную душу.

Чтобы лучше соединить два полюса жизни – детство и старость, ‒ установим промежуточное звено между двумя концами и от детской психологии и образов в рассказах нашего писателя отклонимся на минуту в сторону переживаний одного из взрослых героев рассказа «Эмалиоль».

Настройщик Хлебников не «политик», но попал в тюрьму по политическому делу. Нашли у кого-то при обыске его фотографическую карточку и привлекли, осудили и в ссылку отправили по этапу.

«Идти по этапу манило его: тут он разберется во всем и скажет себе, как ему дальше жить». С героями рассказов Ремизова часто случается так. Им необходимо претерпеть гонения, тюрьму, унижения и другие напасти жизни, чтобы разобраться в своих душевных переживаниях и отыскать смысл своего существования.

«Впереди шли в кандалах бритые каторжане, звенели цепями за каторжанами просто уголовные в

161


наручниках, потом пересыльные – рвань всякая. Хлебников попал в самый конец, шел в хвосте с детьми и бабами.

«‒ Как тебя звать? – спросил он девочку подростка, с которой поставили его.

«‒ Вольга, ‒ отвечала девочка, и слезинка, как звезда в вечере, покорно переходящим в ночь, мелькнула в ее испуганных затихавших глазах».

Девочка Вольга шла на каторгу с матерью. Убила ее мать родного брата, преступницу осудили, послали на каторгу, и невинная Вольга потянулась за матерью в страшный лабиринт человеческих мук. Вольга похожа на ту девочку, которую отец нес на каторгу на собственных руках. Мотив этот не дает покоя Ремизову, и через несколько страниц он опять возвращается к нему, сближая на этот раз две невинные души – Вольгу и настройщика.

О преступлении матери Вольга рассказывает следующее:

«Мама, как венчалась, дядя был против. И как сели за стол, мама вдруг почернела вся и обмерла. Стали искать и нашли под веником три огарка, и все с концов сожжены были. Пустил дядя огарки на воду, мама и ожила. Мама мне сама рассказывала, как ее испортить хотел дядя. А потом, лошадь у нас была хорошая и вдруг слезами плачет – захворала, чем-чем не лечили, не помогло – пала. И корова, и теленок, и все свиньи подохли. Стали искать и нашли: на столбе в конюшне лежат в тряпочке обвязаны женским волосом лапки по локоток – три крысьи и три беличьи. А дядя к маме пристает. Мама и согласилась. Пошли за забор, да там и задавила его. Так ему и надо!

162


«Так ему и надо, ‒ повторились Вольгины слова, да где-то там, под вагоном. Но кому бы там быть под вагоном?

«‒ Настройщик, а ты кого-нибудь убил? Настройщик!

«Смеялась Вольга. Хлебников тоже смеялся. Как странно: ему и в мысли никогда не приходило убивать. И почему его спрашивают?» (Т. III, стр. 107).

В этом сближении невинной души Хлебникова с чистой душой Вольги ключ к пониманию детской психологии маленьких героев рассказов А. Ремизова, и, вместе с тем, уяснение отношения взрослых к детям. Ремизов всегда старается снять с своих маленьких героев тяжесть возмездия за грехи старших.

«‒ Кого ты убил?» – спрашивает Вольга настройщика Хлебникова, потому что не может себе представить, чтобы в одном вагоне с нею, среди этапных, мог быть человек, никого не убивший. Перед нами изломанная детская душа.

Для маленькой Вольги все краски жизни под цвет серых арестантских халатов. Для нее нет людей, которые бы не походили на ее мать, убившую дядю. И Хлебников смотрит на жизнь через окно арестантского вагона, потому что вся его прошлая жизнь – каторжная жизнь. Прошлое его в тумане неразгаданного смысла жизни, будущее – в «местах отделенных», куда направляется этап, а настоящее он только что собирается осмыслить через свои арестантские муки.

Как разукрашенный драгоценными камнями хитон, он надел на себя серый арестантский халат и идет познавать смысл жизни. В тайнике своих страданий хочет найти разгадку неразгаданному. И Вольга, как любая кошка или собака из рассказов

163


Ремизова, тоже, конечно, не знает смысл жизни, да пока и не пытается разгадать этот смысл. Ее мать ‒ преступница и дядя ‒ соблазнитель, ‒ те не могли игнорировать вопроса о смысле жизни, потому что жили под мрачным и угрожающим небом рассказов А. Ремизова.

Ни в чем не повинны эти люди, большие и малые духом, взрослые и подрастающие. Невиновны они и заслуживают награды радостями жизни, как бы говорит за всех их сам Ремизов. Как же можно судить их всех, если из всех страдающих, они страдают как-то по-особенному, как-то по-Ремизовски.

Живут, как все люди, а страдают по-особенному, отданные во власть какого-то странного фантастического насекомого с именем Эмалиоль.

Какой-то взъерошенный арестант, беглый, рассказал свой нелепый сон и из своих неосмысленных сновидений извлек какой-то странный, как будто реальный образ насекомого с странным именем Эмалиоль. Где-то под собачьими бородавками водится это насекомое, как рассказывал беглый. Рассказывал и верил в свой рассказ, потому что и ему надо же было найти какое-нибудь разъяснение; кто же это тот, кто заставил его страдать и погнал по этапу? Надо же чем-нибудь разъяснить, если не смысл жизни, так, по крайней мере, смысл страданий. И когда арестанты выслушали рассказ беглого об Эмалиоле, им всем стало казаться, что, может быть, и на самом деле должен быть этот Эмалиоль.

Вывод настройщика Хлебникова сводится к другому: «Много еще разного народа порассказало много разных повестей и историй, и из всего рассказанного одно выступало ясно, что никто виновным себя не

164


считал, а винил другого, винил какого-то Ивана, а этот Иван какого-то Якова, а этот Яков какого-то Петра, и так один на другого, пока не замыкался круг: никто не виноват, и каждый виноват перед другим». (Т. III, стр. 119).

И вся жизнь героев в произведениях А. Ремизова кажется похожей на рабство в царстве неизвестного насекомого с именем Эмалиоль. Никто не победит этого Эмалиоля, как бы ненавистен он ни был, потому что нельзя его найти, в сновидениях беглого арестанта родился он да там и умер. И никто не виноват, и все виноваты в том, что насекомое это нависло над людской жизнью.

И взрослые люди, и дети в рассказах А. Ремизова, ‒ все во власти насекомого Эмалиоля. Сказочное какое-то, сновиденьевое, так сказать, положение, но что же сделать: никто в этом не виноват и все в этом виноваты.

Вот, собственно, основной символ веры А. Ремизова. В серию виноватых и ни в чем не винных входят и все маленькие герои повестей и рассказов А. Ремизова. Взрослые не виноваты в своих отношениях к детям, и дети не виноваты в тех заботах и муках, какие они им доставляют.

III.

Все дети в ремизовских повестях и рассказах похожи на Колю, или на Коко, как его звала бабушка, из романа «Пруд». А на Колю похожи его братья Саша, Женя и Петя, а на этих похож и Костя из повести «Часы» и Дениска из рассказа «Чертик», и Павлушка из рассказа «Слоненок» и т.д. и т.д.

165


Бабушка самого озорного из них, Коли, бывало, говорила: «Ах, Коко, Коко, и всегда-то озорной ты был, задира сущая. Кормилицу тебе наняли, месяца не прожила, вытурили: с желтым билетом объявилась, гулящая. Поступила Евгения и жизни не взвидела. Бывало, ревмя ревет: как вцепишься, ни за какие-то блага оторвать невозможно, всю-то норовишь искусать. А как стал ножками ходить, рано стал ты ножками ходить, годочку тебе не было, жили мы тогда на даче, на круг гулять ходили, и повадился ты на кругу целоваться… Как сейчас помню, Колюшка, вцепился ты губами в Валю, ‒ девочка с тобой играла, Валя, ‒ насилу оттащили, а носик-то ей все-таки перекусил. Потом и себя изуродовал: Господь Бог покарал. Варим мы крыжовник с покойницей Настасьей, царство ей небесное, обходительная, чудесная была женщина, мамашу выходила, ну, и слышим крик. Побежали наверх, а ты, Коленька, лежишь, закатился, синий весь, а кровь так и хлещет, тут же и печка игрушечная валяется. Залез ты на этот самый комод, сковырнулся и прямо на печку окаянную. С того самого времени ты и курносый, задира сущая». (Т. IV, стр. 53).

Из дальнейшего изложения мы увидим, до каких шалостей доходил Коля и его братья, дети Финогеновы.

Откуда у Коли такие странности? Грудной он всего лишь и жить-то как следует не начал, а уже тиран: «всю искусал кормилицу». Стал целовать девочку Валю и нос ей откусил, наконец, и сам себя сделал курносым на всю жизнь. Бабушка весьма просто объясняет только последнее обстоятельство. Сделал себя Коля курносым потому, что Господь Бог

166


наказал. Но очень жаль, что эта бабушка не объясняет других наклонностей в характере Коли и его братьев. А нам интересно знать, почему они вышли такими, как гроза для всех соседей?

Формально А. Ремизов не отвечает на этот вопрос, да это и не его дело: он – художник, восприниматель зримого и воспроизводитель прочувствованного, без объяснений. Если же вдуматься в типы ближайших родственников Коли и его братьев, если разобраться в перипетиях их жизни, приходится заключить, что все эти дети, герои романа «Пруд», отголоски и отражения их родителей и даже отдаленных предков. Не даром Колю, Сашу, Петю и Женю – детей Вареньки, ‒ называют «огорелышевцами», в память деда, хотя фамилия их Финогеновы. И называли их «огорелышевцами» в память предков только потому, что за ними упрочилось «беспримерное озорство».

А вот и характеристика матери Коли, Саши, Пети и Жени: «… целыми днями ходила Варенька по высоким, нелюдимым, чужим комнатам дикого финогеновского дома, а вечером придет, сядет в углу где-нибудь и сидит впотьмах». (Т. IV, стр. 22). А по ночам Варенька запиралась к себе в комнату и пила горькую. И хотелось Вареньке убежать из дикого финогеновского дома. И останавливают Вареньку в диком доме такие соображения: «Уйти ей? Хорошо, уйдет она, а как же дети? У ней четыре сына, как же с детьми-то? Они еще маленькие. И детей пусть бросить. Зачем они ей? Что ей с детьми? Любит она их? Пусть любит, но есть у нее и еще любовь и большая, чем к детям, важнее всякой материнской любви, любовь ее к своей

167


покорившейся, но еще живой, еще не прихлопнутой, еще бунтующей душе…» (Т. IV, стр. 23).

И не может Варенька принести себя в жертву, потому что только добровольная, как она думает, жертва угодна, а недобровольная – «худшее из проклятий». Отсюда рознь между Варенькой и ее детьми, роковая разница между отцами и детьми. И если «не добровольная» жертва – «худшее из проклятий», то не естественен ли отсюда и вывод, что и дети, требующие эту недобровольную жертву, тоже – худшее из проклятий. Подробности романа как раз и подтверждают это. Недалекий нелюдимый муж Вареньки и отец героев романа также мог завещать своим детям только одну финогеновскую угрюмость, и вышли из детей Вареньки «злобники», моральные уродцы, почти аморалисты в первых главах романа и слепые, беспомощные искатели новых путей жизни в финальных главах интереснейшего произведения нашего писателя.

Нечто роковое, повисшее над этими детьми, началось в утробе Вареньки и воплотилось в жизни, внедрилось в детей, как чужой грех, в котором, по Ремизову, или никто не виноват, или виноваты все. Даже первая кормилица у Коли оказалась с желтым билетом, и ее пришлось уволить. И этот желтый билет, как символ над жизнью Коли и его братьев, что-то такое «желтобилетное» в широком смысле, т.е. усугубленное отрицанием личности во имя целей, не имеющих непосредственной связи с этой личностью. Раньше мы имели символ крещения «через шапку», которой обманул всех пьяница Егор, а теперь этот желтый билет кормилицы. Как будто феи всего мира заняты чем-то другим, когда родятся дети в рассказах А. Ремизова. Их нет у колыбелей этих не-

168


счастнейших младенчиков. Ни ангелов нет, ни фей, есть только пьяница Егор да кормилица с жёлтым билетом.

Как хотите относитесь к этим мрачным ремизовским фигурам, но, если признать устанавливаемые здесь символы, придётся согласиться и с моими будущими выводами.

А. Ремизов рассказывает, как маленькие герои в его романе «Пруд» расправлялись с крысами.

«Степанида, иконописная кухарка, повязанная по-староверски, в темном платке, изловила здоровенную рыжую крысу-матку. Начинается крысиная расправа. Мышеловку ставят на табуретку и потихоньку льют кипяток на крысу. Крыса визжит и мечется, а кипяток все льют и льют на нее. С хвоста у ошпаренной крысы слезает шкура, и хвост становится розовым и нежным, хвост дрыгает. Дается отдых. Передохнула крыса, берут лучинки и тыкают крысу лучинками, то лучинками, то поганым ножом. Снова появляется кипяток, снова льют кипяток, норовя на глаза ей. Крыса судорожно умывается лапкой и кричит, кричит, как человек». (Т. IV, стр. 54).

А вот картина нового издевательства над червями и лягушками: «Финогеновы разрывают навоз, чтобы выкопать жирных белых червей, и, набрав полные горсти, раздавливают червей по дорожкам. А надоедят черви, идут Финогеновы ловить лягушек. Ловят и пускают в кадушку. Кадушка под желобом у дома. Наберут полную кадушку ‒ и за игру в лягушки: отрывают лапки у лягушек, выкалывают глаза, распарывают брюшко, чтобы кишки поглядеть. А лягушки квакают, захлебываясь, квакают во всю лягушиную глотку по-человечески». (Ibid., стр. 79).

169


Любопытно, что в этих эпизодах издевательства над животными А. Ремизов подслушал, что и крыса, и лягушки молили о пощаде «человеческими голосами», и только черви безмолвствовали. Как будто природа знала, что на свете будут жить какие-то Финогеновы дети и наградила крыс и лягушек способностью защищаться по-человечески. Неспособными оказались дети Финогеновы, чтобы понять крысиный или лягушиный голос, когда крысы и лягушки реагируют на боль, вот и дала им чудесное человеческое свойство – молить о пощаде. Как будто природа думала, что люди – Финогеновы дети – поймут человечий голос и, может быть, потому не поняли, что знали, что и их мольбу не всегда понимают взрослые, ‒ мать или отец, а ведь они тоже человеческими голосами и, может быть, даже слезами и воплями реагируют на причинённую боль, будет ли то простая порка, или толчок кулаком, или шлепок, или, наконец, возмездие и наказание морального характера.

«Покончив с крысой, дети переходят из кухни в столовую, но ужинают нехотя, едят – давятся. И, поужинав, наверх не идут, а залазят за занавеску на кровать Маши, рассматривают ярко намалёванные лубочные картинки Льва, Бенедиктинского монаха и священное коронование, подделывают хвостики и рожки, и, только после долгих уговариваний и многих угроз Прасковьи, Степаниды, бабушки, отправляются спать». (Ibid., стр. 54).

А по вечерам новые игры у Финогеновых: «Подымают Финогеновы свои знамена и хоругви-шесты, обитые вверху разноцветными тряпками, и трогается крестный ход: «избиение младенцев».

170


Сажей и кирпичом битым измажут Финогеновы лица и гоняются за Машкой, дочерью слесаря. Играют Финогеновы в священники, большие и маленькие, и около церкви находили себе игры и забавы. На церковном дворе стояла будка. Иконописцы из озорства нарисовали на потолке в этой будке соблазнительную картинку мужчины и женщины, и «тут, под этой картиной, вытворялось Финогеновыми нечто уму непостижимое… Звонили Финогеновы не по уставу в большой церковный колокол, а однажды в великую среду за пением ирмосов «Сеченное сечеся» ‒ Коля такое сотворил и притом в самой же церкви, до самого батюшки дошло, и сырая шляпа Вани Фикова по рукам ходила. «А когда повесилась Варенька, мать четырех Финогеновых, все они вцепились в ноги ее, висевшей на крюку, и, «как на гигантских шагах, качались на ногах матери – спасти ее хотели».

Надо проследить за жизнью детей Финогеновых по всему роману, и педагог, призванный исправлять в детях уклонения души, и психолог здесь немало найдут интересного материала, прошедшего через творческий аппарат писателя.

Особенно интересна судьба Коли. Капризно создана душа у этого мальчика, который во второй части романа выступает уже как юноша с именем Николай. Однажды в Пасху он увидел на церковной паперти нищих: «И до боли ярким уж видел себя тут, на паперти, среди нищенской рвани в лохмотьях без дома и без пасхи».

И он вынимает из кармана все свои сбережения и отдает их нищим. Мы часто видим сытых людей, оделяющих нищих и голодных, и ничего особенного в этом нет: сытые остаются сытыми, а го-

171


лодные – голодными. В сцене на паперти Коля преобразился, он «до боли ясно» представил себя в положении нищих. Это уже умение ставить себя в положение других, умение, которым не многие отличаются. Это уже пробуждение души Коли. А вот и пробуждение его личности. Однажды Колю пороли.

«Еще накануне, поспорив из-за бабок, Коля хватил Петю свинчаткой по голове, чуть голову не прошиб, а в Казанскую, копаясь с Женей в песке, тоже из-за чего-то повздорил, набрал песку пригоршню и бросил ему в глаза. А, кроме того, помогая катать белье, так быстро стал вертеть колесо, что вместе с какой-то простыней между валиками попали и пальцы Пети. Пальцы защемило до черноты, а Петя повалился без памяти». (Ibid., стр. 85)

Порывы великодушия и самопожертвования начинают озарять темную душу Коли несмотря на то, что он проделывает в только что описанных случаях.

От издевательства над животными и людьми он переходит к проникновению в положение других, именно «меньших», именно «нищих». А если припомнить все многочисленные перипетии романа с жестокостями и проявлением несправедливости, то придется прийти к заключению, что ему и не у кого было учиться. Схимники монастыря, куда заходили Финогеновы, что-то как будто обещали в этом смысле, но ничего не дали, ничего не могли дать и близкие детей Финогеновых по дому: ни отец, ни мать, ни дяди.

Взять хотя бы сцену порки, которой подвергся Коля. Не напоминает ли эта сцена те эпизоды, когда дети издевались над крысою, червями и лягушками. Там дети терзали животных, в сцене порки мать и прислуга издевались над подростком. «Огорелышевское

172


отродье: яблоко не далеко падает от яблони», как говорит кто-то, не помню, в том же романе.

И порку детей взрослые в романе А. Ремизова производят на особенный манер. Взрослые из рассказов А. П. Чехова секут детей просто, как будто исполняя ежедневную обыденную обязанность (см. рассказы Чехова: «Не в духе» и «Случай с классиком»). А у Ремизова это сечение производится так: Варенька при содействии няньки Прасковьи и дворника Кузьмы секли Колю, «взяв его обманом». Позвала Прасковья Колю в комнату Вареньки, будто новые штаны померить. И вот, когда Коля обрадовался новым штанам, тут его и изловили:

‒ Нагнись, девушка, ‒ сказала Прасковья, став под киотом.

Коля, ничего не подозревая, нагнулся. А как Коля нагнулся, тут и началось: держал Кузьма-дворник, а нянька с Варенькой ремешком хлестали.

‒ Будешь, девушка? – приговаривала нянька.

‒ Буду, ‒ не сдавался Коля.

‒ Так вот тебе, девушка, ‒ хлестала нянька.

‒ Гадина паршивая, гадина, выродок проклятый, ‒ подхлестывала Варенька.

Так и выдрали. И Коля ни разу не вскрикнул, молча, не глядя, надел он свои старенькие заплатные штанишки и пошел наверх в детскую. (Т. IV, стр. 85).

Маленькие герои в рассказах Чехова после порки делались покорными и символически выражали свою покорность тем, что подходили к папаше или мамаше и целовали ту руку, которая секла. Когда пороли Колю, он ни разу не вскрикнул, а после порки не усмиренным, не покоренным ушел в детскую, и в этом молчании Коли как раз и скрыта та но-

173


вая, особенная душевная сила, которая отличает маленьких героев произведений Ремизова от таковых же в рассказах Чехова. Взрослые из произведений Чехова были – «хмурые люди», «пестрые» в своих мелочах душевных. Восьмидесятые годы прошлого столетия смыли с чеховских героев окраску личности, и Чехов правдиво отразил ту скучную полосу жизни, изобразив детей похожими на покорных взрослых. А. Ремизов позднее выступил на литературную деятельность, иные люди прошли перед его глазами, иных детей он и изобразил в своих произведениях. Маленькие герои А. Ремизова вместе с взрослыми вышли на улицу жизни и делали то, чего требует эта улица, толпа, слитая из солидарности и протеста. Припомните, даже его милый Петька-«Петушок» умер на улице в дни свобод. И Коля, как мы увидим, тоже ушёл из угрюмого финогеновского дома на улицу, ушел в революцию.

Какой прекрасной символической сценой отметил А. Ремизов пробуждение личности в высеченном Коле.

Гроза, пронесшаяся над юной душой Коли, как раз слилась в общую гармонию с грозой в природе. Колю секли, а над мрачным финогеновским домом собрались грозовые тучи. И когда Коля ушел к себе наверх, «над Боголюбовским монастырем распахнется и мгновенно закроется огненная полоса, будто яркая, ярко-белая…»

Пробуждение личности через грозу в душе, в гармонии с грозою в природе, в гармонии с грозой в среде тех людей недавнего нашего прошлого, с которых Ремизов списал персонажи своих произведений.

«… Приотворил Коля окно, высунулся в окно, тянется под тучу, под молнию: «Пускай меня гром

174


разразит…» В этом порыве финальный аккорд драмы маленького человека и перерождение его души. Он сам прошел через жестокость к животным, подпал под жестокость близких, любимых и не покорился. Не покорился человеку, хотя бы он был и с милым именем «мама», но готов умереть в племени молний, в грохоте грома, готов предстать перед судом природы, стихии, но не человека, кто бы он ни был. Это апофеоз личности: пусть молнии сильнее меня, пусть миру я не равен, но я равен каждому из живущих людей, и никто не смеет меня ни судить, ни наказывать. Если никто не виновен, и все мы виновны, кто же будет судить, кто посмеет это сделать? И Коля подошел к самоосуждению, к копанию в собственной душе, падал морально и через суд над собой поднимался и возвышался.

Одна из глав романа «Пруд» начинается такими словами: «В детской душе скоро все забывается, так уж Богом она устроена». Эту характеристику детской души, разделяемую многими, по-видимому, признает и Ремизов. Но автор романа не забывает так же, что душа эта похожа и на фотографическую пластинку: она отражает в себе всю видимость жизни, жизнь близких и взрослых.

Побывал однажды вор в комнате Вареньки, и после этого из шифоньерки Вареньки стали пропадать деньги: «Петя и Коля не хуже заправского вора влезали через фортку в спальню, отпирали шифоньерку, и, не трогая водки, ели шоколадные лепешки и брали мелочь». Пить молодых Финогеновых научил о. Иосиф, монах из Боголюбовского монастыря: «На медовый первый Спас к меду с огурцами поднес он Финогеновым, забежавшим к нему после обедни, такой наливки – смесь кагора, пива, запеканки.

175


Коля ползком выполз, да и остальные не тверды были. Это было первое Коли опьянение…» (Ibid., стр. 99)

Душевные переживания Коли, его искания, падение и возрождение всего лучше отражены в его мечтаниях: «Быть ему богатырем, серым волком, спасать ему Ивана-Царевича, быть ему апостолом Петром и никогда не отречься от Христа и не предать его и не заснуть в Гефсиманском саду, быть ему таким высоким, как любимый француз-учитель, и носить штиблеты, как у Мити, без стука, быть ему о. Глебом и повелевать бесами, только чтобы с глазами остаться, или нет, ни серым волком, ни апостолом Петром, ни французом, ни о. Глебом, а быть ему таким, как сам Огорелышев Арсений».

Разрешились для Коли и эти путанные мечтания. Реальная жизнь выдвинула перед ним свой запрос, и он, вместе с другими, вышел на улицу, примкнул к «освобождающим всех ради всех», попал в тюрьму и был выслан на дальний север.

В тюрьме Коля увидел сон: «Ему представилась битком набитая площадь, та самая, где остановили казаки демонстрацию. Крик резко раздирал гул и гомон толпы. Какие-то рахитичные большеголовые дети цеплялись скрюченными бледными пальцами за подол женщин и выли, как воют дети, выплакав все свои слезы. А он будто стоит в толпе среди воющих детей и ужаснувшихся женщин, и ждет чего-то необыкновенного, что должно непременно прийти из-за домов и соборов, и кажется ему, все этого ждут, и дети ждут и потому воют». (Ibid., стр. 245).

И все герои ремизовских произведений ждут чего-то необыкновенного, а сновидение Коли выделило женщин и детей, как бы являя в этом веру самого

176


автора в детей, в молодежь, в руках кого наше будущее.

Уверовали в беспутного Колю и его не менее беспутные братья: «Шли они угрюмо и молча (когда пошли провожать Колю с этапом. – В. Б.), было у каждого на душе столько сказать. Как вдруг дорогим стал Николай, как необходим, как близко его почувствовал каждый. Николай был для них чем-то светлым в их сумерках, каким-то вдохновением среди буден, заваливающих своими отупляющими мелочами, Николай был для них той радостью, какая живет у взрослых к подрастающему ребёнку, надеждой на какой-то новый, лучший мир, который придёт с ним, который он даст им». (Ibid., стр. 285).

И Чехов, как и Ремизов, верил в наше лучшее будущее при условии, если мы будем будить личность в наших детях в их раннем возрасте. И Л. Андреев называл детей «будущими надеждами».

Правда и Коля, выросши в Николая, разочаровался: «Для Николая уже не было на свете ни одного лица, ни одного предмета, на чем бы глаз ему успокоить. Даже дети, эти единственно милые и чистые незабудки, даже дети, детские личики казались ему в песьих стальных намордниках и скалили на него из-за проволоки свои молочные острые зубу». (Ibid., стр. 321).

Дети в «стальных намордниках» и дети – «единственно милые и чистые незабудки». Так уже все у Ремизова перепуталось: добро и зло, радость и проклятия.

IV.

Есть у А. Ремизова герои, которые детей даже не любят. Не любила детей генеральша Холмогорова из

177


повести «Крестовые сестры», потому что никогда не имела ни дочери, ни сына. Не любил и Горбачев, у которого хотя и была девочка, но он «ее в пустом крысином чулане держал и пальцы ей выламывал, пока на тот свет не отправил».

«Ребятишки дразнят Горбачева, прозвища дают ему всякие, дикими стаями ходят за ним, над ладаном его посмеиваются и над носом, заросшим конским волосом…» (Т. V, стр. 34). И Горбачев, как и «Тараканомор», хочет их всех «на веревочке перевешать». И ничего нет удивительного в том, что герои этой повести такие злые: все события «Крестовых сестер» происходят на Бурковом дворе, а этот двор – олицетворение всего страшного и злого, недаром на Бурковом дворе «не то человек кричит, не то кошка мяучит, не то душат кого-то – так всякий день». И только Маракулин, о чем мы уже упоминали, как-то по-своему идеализирует детство и любит представлять себя мальчиком лет в двенадцать: «Когда, скажем, случается ему встретить кого или в разговор вступить, то все будто старшие – старые, а он младший ‒ маленький, так лет двенадцати». (Ibid., стр. 14). И к этой игре в двенадцатилетнего Маракулин стал склонен после того, когда убедился, что «человек человеку – бревно».

Не ускользнули от внимания А. Ремизова и «уличные дети». В этой же повести «Крестовые сестры» описывается двенадцатилетняя одноногая девочка с бубном. Какой-то мастеровой, по-видимому, отец девочки, играл на гармонике, а девочка пела и ударяла в бубен. Пела девочка фабричные и цыганские песни, и «веяло от них стариной».

«Выговаривала она чисто, все можно было расслышать, каждое слово. Но дело не в слове. Широким

178


грудным альтом пела девочка, постукивая бубном. Степною ширью и морским раздольем упоена была песня… И бубен падал, как падает сердце. Обступили музыкантов ребятишки, бросили свои дикие игры и работы, кругом стали, притихли и, не отрываясь, глядели на одноногую девочку». (Т. V, стр. 140).

Степною ширью и морским раздольем упоена была песня, и бубен падал, как сердце: вот на какие образы натолкнула одноногая девочка Ремизова, и недаром ее песня растрогала несчастного взрослого героя повести Маракулина. Упала с высоты пятого этажа кошка и разбилась, и опять уличные босоножки заволновались отзывчивостью, забыв свои дикие игры и работы, и обступили стонавшую кошку. В романе «Пруд» Коля с братьями мучали крыс и лягушек, а Коля даже и детей хотел резать, как кошку, а здесь ребята преображены, как бы смягчены. Пришла какая-то девочка и заявила, что «это наша кошка Мурка», побежала и принесла молока.

Снова перемешались добрые и злые дети, снова перемешалось в душе любого из них добро со злом. Нет какой-то равнодействующей, нет средней линии. Ремизов подметил, что у детей и игры и работы – дикие. И дошли их игры даже до того, что они приговорили к смертной казни Ванюшку, Никанорова сына. Было время, когда взрослые много говорили о смертных казнях, когда ежедневно сообщалось в газетах об этих казнях, когда взрослые ежедневно по нескольку человек вешали на заре в тюрьмах и на каком-то страшном «Лисьем носу» в Петербурге, и вот дети на Бурковом дворе стали играть в смертную казнь и приговорили к повешению Ванюшку.

Об этих ужасах жизни так много писали, не будем говорить еще о страшном.

179


Была на Бурковом дворе и чудотворная девочка, Верушка. Это была девочка-подросток лет пятнадцати. Где-то улице подобрала ее старая Акумовна, приютила у себя и ревниво оберегала от «бурковских шатунов».

‒ Чудотворная она, ‒ говорила Акумовна, ‒ до пяти годов безъязычной была, не говорила, и доктору показывали, Николаю Францевичу, нет пользы, и к Скорбящей ее водила мать, тоже посоветовали, к Матренушке босиком ходить, а в темную пятницу пошли на пороховые заводы, крестный ход на Ильинскую пятницу на пороховых – двенадцать икон носят и до тысячи маленьких, всяких, отстояли они обедню, стали домой собираться, а она пить просит: «Мама, дай мне пить». С той поры и говорит. (Т. I, стр. 80).

Такова у Акумовны чудотворная девочка, но и такую девочку приходилось оберегать от «бурковских шатунов». Чудотворная была она, а не могла уберечь себя чудом. И чувствовала Акумовна, что рано или поздно она погибнет в ларах «шатунов». И постель свою и Верушкину поставила «под три неугасимых лампадки», и все не надеялась, что уцелеет Верушка.

Этим аккордом жизни Ремизов как бы хотел подчеркнуть беспомощность детей, их хрупкость перед лицом скверны жизни. Здесь опять легко установить параллельность между Ремизовым и Достоевским. Припомните, что говорила Ставрогина Дашеньке о беспомощности: «Полюбить человека следует только за эту беспомощность». Она же говорила: «Нет выше счастья, как собою пожертвовать». И Коля, и Костя из повести «Часы» готовы были пожертвовать собою. Не видели ни смысла, ни цели в своей жизни, а ради

180


жизни других способны были пожертвовать собою. И решающим фактором в искании случая самопожертвования в жизни Коли и Кости была все та же беспомощность.

А вот и пример беспомощности взрослой Акумовны:

Определилась Верушка на место в том же Бурковском дворе, и еще больше Акумовна стала опасаться за «чудотворную».

«… не оборонить, должно быть, Веру от «шатунов», да и за ней самой не усмотришь, бесстыжая…

Прерывая гаданье и заговаривая о Вере, со слезами говорила Акумовна:

‒ Я к государю пойду: как помирать, руки так – и все скажу.

‒ Не допустят, Акумовна, ‒ вторил Маракулин.

‒ Нагишом пойду, нагая: как помирать, руки так – и все расскажу.

‒ И нагишом не допустят…

Но она стояла на своем, она верила. Государь заступится, не пропадать девчонке, и долго стояла на своем и вдруг примолкла, смирилась. И Маракулину слышалось, как шептала она свое конечное, свое отходное – кару и награду делам:

‒ Обвиноватить никого нельзя… (Т. V., стр. 85).

Вот это «обвиноватить никого нельзя» в устах Акумовны непреложная истина и для самого А. Ремизова. Видит он зло жизни и болеет болью человека в тисках этого зла, а «обвиноватить никого нельзя». Нет никого виноватого в человеческих муках, а если этот виноватый и есть кто-то, ну, хотя бы и сам Эмалиоль, так где взять этого Эмалиоля, этого злодейского руководителя жизнью, если

181


он и сам-то только плод тревожных сновидений и каторжного арестанта из беглых.

Была какая-то голубиная книга, как говорил отец Коли Клочкова в повести «Часы», и не стало этой голубиной книги. И не знают взрослые герои повестей Ремизова, «чего хочет человек, душу которого смазал кто-то, душу которого изнасиловали. «Люди со смазанными и изнасилованными душами» ‒ вот кого представляют из себя взрослые герои Ремизовских произведений, насилуются души и маленьких его героев, а между тем какими чистыми, любвеобильными кажутся эти души А. Ремизову. Припомните, какой был Петька из рассказа «Петушок». Воздушный шар он хотел сделать для своей бабушки, чтобы улететь вместе с нею от той жизни, какая выпала им в Москве. То ничего, что Петька хвастался перед бабушкой, будто поступил в разбойники. Будет он кем угодно, лишь бы только исполнилась его мечта: избавление от жизни в большом доме где-то у Земляного вала.

В доме Версеневых из рассказа «Чертыханец», где жили гимназист Горик и гимназистка Бубу, тоже мечтали и также хотели куда-нибудь улететь из старого «нечистого» версеньевского дома.

«Недоставало только аэроплана, о котором у Версеневых мечтали, как в былые времена мечтали в гимназиях все о той же всегдашней Америке ‒ бежать в Америку. А попади такой аэроплан в крутой овраг – и конец: залетели бы Версеневы за такие облака, в такие темные тучи, откуда одна дорога – вниз головой». (Т. I, стр. 165).

И в этом рассказе побуждали старших к мечтаниям гимназист и гимназистка. Да и сам Сергей Сергеевич Версенев, покинутый женою муж и по-

182


кинутый детьми отец, был когда-то таким же мечтателем, как и его дети. Вспоминалась Сергею Сергеевичу мать и вспоминалась как раз после того, как его ставили одного в сумрачном доме: покинули его и жена, и дети.

«Из смутных ранних воспоминаний вставала она (мать) в его спутанной памяти. И никогда во всю жизнь он не мог забыть мать – у окна наверху, в угловой комнате, у окна по целым дням и ночам. Он спал в ее комнате, ‒ всегда и неразлучен с нею. И часто, просыпаясь среди ночи, заставал ее одну у окна. А когда подрастать стал и узнал, что есть отец у него, как и у других детей, но что отец его далеко, за границей где-то, очень далеко за Крутогором, когда узнал он, что мать ждет отца и ночи потому не спит, и сам стал ждать отца». (Т. V, стр. 174).

Не редкая драма нашего времени.

Мать старалась скрыть от сына свое горе, но чуткий мальчик все разгадал, душой своей большой понял муки матери и превратился в «чудотворца», на манер Верушки из повести «Крестовые сестры». Та Верушка чуда не совершила и себя не спасла, а маленький Сережа Версеньев совершил чудо.

«И вот однажды, когда, кажется, последнее терпение оставило его и ждать дольше стало невозможным, он выбежал на дорогу и бежал долго по дороге без остановки, без передышки и вдруг, зажмурившись, помчался обратно к дому.

«‒ Папа едет! Папа едет! – кричал он матери и с такою неподдельною и правдивою радостью, так уверенно, так настойчиво, что и сам слышал, и мать услышала, как далеко по дороге за Крутоврагом зазвонил колокольчик. И она поверила, она

183


бросилась на крыльцо, упала на колени и, крепко обняв сына, крепко держалась за него, как за свою единственную защиту, как за любимого брата, как за верного свидетеля своих горьких мук, бессонных ночей, горечи и обиды. И уж не сдерживая ни смеха, ни слез, не могла она удержать крика, а он рвался из груди, из самого сердца – от всего ее сердца.

«С этого дня началась для мальчика новая жизнь: стал он с этого дня играть в приезд папы. Такую игру выдумал. Его занимало, как мать, заслушав голос: отец едет! – вскакивала от окна и дрожала, бледная такая, без единой кровинки, его забавлял крик ее, становившийся с каждым разом все жгуче и короче, и как замирало ее сердце». (Ibid., стр. 175).

Таково воспоминание Версенева. Совершил он в детстве чудо и успокаивал этим чудом мать. Попытаемся установить параллельность между Версеневым-маленьким и Костей Клочковым из повести «Часы». Как мы увидим, Костя тоже хотел совершить чудо, обмануть целый город по части времени, но не нашел утешения в своем обмане. Ремизов говорит двумя этими образами: смотрите, взрослые,

184


каков диапазон детской души. Может она болезненно настраиваться на чудотворный лад и, в одном случае, успокаивает душу, в другом – выворачивает эту душу со всем ее трагическим и темным, как темна сама душа человека, если жизнь так сложилась, что «один человек для другого – бревно».

Главного героя повести «Часы», Костю Клочкова, мать родила с кривым носом, и «торчащий на сторону нос не давал ему покоя. Словно рана разрасталась, проклятая печать, и уже не на лице его, а где-то в сердце и, как тяжесть, тяжелела она со дня на день, становилась обузнее, пригибала ему хребет. «Хотелось Косте, чтоб нос у него был, «как на картине», и часто он мечтал по вечерам о чуде следующего дня. Ему представлялась его жизнь изменившейся, если бы вдруг встал он утром, а нос у него прямо, «как на картинке». Но этого чуда не могло случиться, и «ходил не так, как другие, а как-то боком, он смеялся не так, как другие, а как-то срыву, он всё не так делал, не по-людски».

Как видите, Костя Клочков – человек одной страшной муки, и это сделало его человеком одной великой идеи. Для нас, здоровых, Костина идея – только изгиб уродливого воображения, а для Кости его идея – обмануть город, ‒ великая идея, цель всей жизни.

Озлобился Костя на природу, на свой кривой нос, а затем уже озлобился на людей и на всю жизнь. Люди жили «по часам соборной колокольни». И вот однажды, в свое обычное посещение колокольни, Костя Клочков, мальчик из часового магазина, на обязанности которого лежал труд ежедневно заводить

185


часы, вздумал совершить чудо – завладеть временем. Вот что такое эти часы, грандиознейшее сооружение, во власти которого время: «И зашипели, стеня, пробужденные, будто помолодевшие часы, заскрипели старческим простуженным голосом. И замерли. Нет, тикали – тяжело ходили, медленно переворачивались с боку на бок, отдавались на волю Божью, ибо конца не видели: не было и им конца, у них не было силы и воли остановить раз навсегда им назначенный ход». (Т. II, стр. 20).

И вот это сильное чудовище, повелевающее временем, и подчинил себе Костя: подвел часы на целый час вперед. А когда часы стали бить, совершилось Костино чудо: «Прокатились один за другим десять ударов: девять, назначенных Богом, и десятый – Костин. «С самим Богом сравнялся Костя, завладел временем и обманул город». Любопытно А. Ремизов описывает сцены городской жизни, когда люди, проснувшись утром и заметив, что часы их отстают на целый час, стали исправлять свои часы, путаясь в назначенных сроках, начиная работу позже и т.д.

Не кажется ли вам Костя Клочков безумным? Безумным и обреченным на страдания за чужие грехи: нос кривой – единая Костина мука. И пусть Костя Клочков будет безумцем, это поможет нам по типу, уклонившемуся от нормы, определить задания автора. Снимите с Кости конкретные оболочки, символизируйте его, как такого, и вы выйдете на широкую дорогу безошибочных умозаключений. Поставьте на место невероятных мечтаний Ремизовского героя иные мечтания, осуществимые хотя бы отчасти, и вы получите данные для опознания юношеских мечтаний как таковых.

186


Любой юноша в период формирования сознания, в те годы, когда юноша, не начавший жить, начинает в мечтах творить великие подвиги и героические поступки, ‒ разве он не похож на Ремизовского Костю? Представьте себе такого юношу с понятными нам и не безумными мечтами, и вы назовете его многообещающим. Пусть в нем пылает юношеский задор, пусть его силы не настолько еще велики, чтобы совершить великое или героическое, но вы сделайте вид, что верите в его силы и, направив эти силы в соответственное реальное русло, вы поможете юноше стать, действительно, способным на большие дела.

В переживаниях Кости Клочкова и Коли Финогенова, о котором мы уже говорили, А. Ремизов вскрыл тайну юношеской души, которая часто прячется и от родителей, и от педагогов. До manie grandiose дошел Костя, завладев, как ему казалось, временем, и те ключи, которыми он заводил часы, стали казаться ему скипетром. Он – царь всего города, царь самого Космоса. Далее автор вскрывает другие свойства своего героя, и он перестает казаться ненормальным. Отцу своему Костя заявляет, что любит он читать «о животных, любит слушать и читать речи адвокатов, о диких народах и вообще «что-нибудь философское». От реальных книг Костя снова возвращается к какой-то таинственной «голубой» книге и спрашивает отца:

«‒ А хотел я вас спросить, папаша, есть ли такая книга, где бы все было написано, чтобы вся жизнь там была описана: как жить и как управлять жизнью?»

От безумных мечтаний о завладении временем Костя подошел к возможному и сказал себе: упра-

187


влять жизнью можно, и этот переход как раз и знаменует то, о чем мы говорили: от бесплодных мечтаний о невозможном юноша неизбежно подойдет к желанию совершить возможное, и горе тем из юношей, кто, как Костя, не задавался такими же мечтаниями. Такой юноша пройдет через жизнь незаметным, как будто его совсем и не существовало.

На вопрос Кости отец его ответил, что, действительно, была такая книга, и называлась она «голубиной». Но не стало такой книги для отца Кости, и жизнь старика стала «как кольцо замкнутое».

Мы подошли к роковой, обязательной для всех, драме отцов и детей, беря эти два крылатых слова не в Тургеневском смысле, а в ином. У Тургенева отцы борются с детьми, у Ремизова отцы и дети вынуждены бороться с той жизнью, в которой «человек человеку – бревно».

В повести «Часы» есть еще две интересные фигуры, жизнь которых также есть драма «отцов и детей» в нашем, не Тургеневском смысле.

Мальчишка со странным именем Иван Трофимыч служил в доме Клочкова, исполняя разнообразные работы и поручения хозяев, мастера и всех вообще, кому не лень было помыкать этим странным и жалким существом. Люди называли мальчугана Иваном Трофимычем, как бы символизируя в этом имени свою насмешку. Назвали люди мальчугана именем старшего, чтобы яснее подчеркнуть, что он непохож на взрослого, непохож на человека. Нам бы хотелось придать этому другое символическое значение. Из дальнейшего изложения читатель увидит, что, называя мальчугана именем взрослого, А. Ремизов как бы говорит: есть явления жизни, перед

188


которыми взрослые и юноши или дети одно и то же. «Человек человеку – бревно» одинаково истина и для взрослых, и для детей.

Начнем с описания безобразной сцены, когда пьяный мастер Семен Митрофанович заставляет Ивана Трофимыча целовать ноги.

«Взбуженный мальчишка, Иван Трофимыч, ухватился разувать мастера.

«‒ Иван, ‒ куражился мастер, ‒ крестись и целуй меня в пятку.

«Мальчишка тупо вертелся вокруг узкой щиблеты, со сна не понимая ничего толком.

«‒ Иван, крестись и целуй меня в пятку, ‒ повторил мастер.

«И это не подействовало на мальчишку. И только, когда волосатый кулак опустился на крохотное бесшейное туловище, Иван Трофимыч покорно нагнулся и, часто закрестившись, поцеловал в засос мозолистую, прелую пятку Семена Митрофановича». (Т. II, стр. 45).

Привык Иван Трофимыч целовать ногу мастера и с возрастающим терпением проделывал это каждый день. И началось новое испытание покорности и терпения:

«… когда заспанный Иван Трофимыч принялся за свою ночную работу – разувать мастера, угрюмо настроенный Семен Митрофанович вдруг просиял весь и, ткнув пальцем куда-то в грязный угол, где ставилось на ночь поганое ведро, сказал:

«‒ Иван, подай это.

«Мальчишка покорно нагнулся, ‒ и требуемое ведро появилось.

189


«‒ Отлей себе в чашку, ‒ приказал мастер и сам широко разинул рот от удовольствия.

«И отлил мальчишка гадости себе в чашку и, смекая в чём дело, дожидался.

«И прошла долгая минута мытарящего ожидания.

«‒ Лакай! – скомандовал мастер.

«И мальчишка, часто закрестившись, выпил до дна всю чашку». (Ibid., стр. 119).

Это картина безнадежного порабощения из детской жизни.

Но вот ночью, когда Костя и мастер заснули, мальчишка разобрался в итогах прожитого дня и пришел к выводу, что, несмотря на все обиды, ему все же придётся жить именно так: «Слушаться он должен и терпеть, потому что так делают и большие, старшие».

Правило слушаться и терпеть стало для Ивана Трофимыча тем мостиком, через который он пробирался к жизни, в ту пучину человеческих страданий, где живут по тому же правилу старшие и большие. Люди – рабы, люди с приниженным личным достоинством это – дерево, яблоня, а Иван Трофимыч, и Верушка, и дети Финогеновы и другие, это – яблоко, недалеко упавшее от яблони.

Но у Ивана Трофимыча, как и у большинства детей в произведениях А. Ремизова, есть и еще отрада жизни, это опять-таки та же мечта, фантастика.

«‒ Ты молись Богу, Костя, о носе, ‒ говорит он Колычеву.

«‒ Никогда я не молюсь, ‒ огрызнулся Костя, ‒ я не буду молиться.

«‒ А знаешь, Костя, в Бесинии, страна такая есть, Бесиния, живут люди куринасы, с кривыми носами, и живут эти самые куринасы в песку, тепло им и

190


любо, в песку несут они большущие яйца, гусиные… ими и питаются, гусиные, Костя.

«Костя весь подбросился от злости». (Ibid., стр. 83).

В словах Ивана Трофимыча для кривоносого Кости страшная, обидная насмешка, но разве Иван Трофимыч хотел его обидеть, он только звал Костю, где лучше, в стране Бесинии тепло в песке, в этой стране сами куринасы несут гусиные яйца.

И еще мечтания Ивана Трофимыча: «Выйду я в люди, куплю себе часы большущие, стопудовые с цепочкой, с серебряною… дам я тогда уж настоящего!..». Здесь уже угроза возмутившегося раба. Для Ивана Трофимыча, как и для Кости, вся разгадка жизни в часах. Тот обманул часами город, а Иван Трофимыч обманывает часами себя: купит часы в сто пудов и победит всех своих рабовладельцев, начиная с мастера. Обманом оказались для Кости часы, обманут они и Ивана Трофимыча. Старуха Акумовна говорила, что нельзя никого обвиноватить, а Костя и Иван Трофимыч знают, что есть враги, которых можно и обвиноватить и победить.

Но А. Ремизов дал своему юному мечтателю имя взрослого человека и тем самым как бы перекинул мосток, соединил два чаяния, два мечтания – мальчугана и взрослого. Никого не победили Костя и Иван Трофимыч, никого не побеждают и все взрослые герои нашего писателя. Ремизов не голословен в своих выводах. Как раз в этой же повести он выводит «некоего господина Нелидова», который и есть один из тех взрослых, которые весь смысл своей жизни свели к покорности.

Беспомощный, жалкий раб жизни, «Господин Нелидов» обращается за утешением к воспоминаниям детства:

191


«‒ Солнышко-ведрышко, выгляни! – повторял Нелидов, вспоминая детскую песню, так часто распеваемую у Клочковых и баловницей Иринушкой и Христиной, и сам протянул руки входящим через окно красно-золотым лучам зимнего заката.

«Прыгало его сердце от радости, ‒ такою радостью просвечивает тело ребенка и дышит каждое детское слово.

«‒ Солнышко-ведрышко, выгляни, ‒ повторял Нелидов голосом Иринушки и чувствовал свою близость к ней, к ее детскому наивному выкликанию солнца.

«И это было то самое чувство, о котором, казалось ему, грезил он и выкликал, как солнце, и для себя, и для других всю свою жизнь среди гвалта безостановочной борьбы и мучений». (Ibid., стр. 51).

«Если не обратитесь и не будете, как дети, ‒ повторял он слова Христовы, ‒ жизнь не переменится, будет на земле, как всегда, борьба, и мука, и смерть».

В призывах Христа Нелидов думал зачерпнуть себе силы. Шел от детства к отрочеству и мужеству и забывал о Христе, а когда жизнь сокрушила, начал призывать к тому же Христу и к его заветам. Безвольный от рождения человек пошел учиться к безвольному от идеи Христу.

Для Кости Колычева жизнь – борьба, и он хотел весь мир перевернуть, потому что не хочет он и не может оправдать муки жизни, а для пассивного Нелидова, уцепившегося за бесплодное учение Христа, остается только один выход: «Просто, ничего не изменяя, уйти из этого мира». (Ibid., стр. 61).

«Надо было ему во что бы то ни стало суметь прожить, - цепляется Нелидов за последнее желание и при-

192


ходит к выводу: «А ведь чтобы суметь прожить, надо построить себе храм и поверить в его несокрушимость и уж ничего другого и не замечать, и не чувствовать». (Ibid., стр. 55).

Но храма господин Нелидов не построил, и ему осталось только одно – уйти из жизни. И хочется спросить господина Нелидова: а как же, господин Нелидов, с теми словами, которые засветились в вашем сердце, измученном крестными муками: «Приидите ко мне!» Не сумел господин Нелидов построить единого храма, не удалось ему согреть своей души и под сводами храма, построенного тем, кто говорил: «Будьте, как дети… Придите ко мне!»

Из золотого детства пришли к Нелидову обе эти формулы жизни, и железные тиски раздробили, смяли золотое украшение бесплодных мечтаний. И трехлетней Саше из рассказа «Мака» тот же золотой сон принес какую-то «Маку». Кто это «Мака», ‒ маленькая Саша не знала, как никто не знал, кто такой или что такое Эмалиоль, который так же из золотого сна пришел в затуманенную угрюмую мысль каторжного арестанта. Нелидову не снился единый храм, который он хотел построить, хотя он сам пришел к выводу, что нужен этот храм и жить без него нельзя.

Взрослые и дети перемешались, взрослые и дети перепутали действительность и сон, может быть, от этого и стал «человек человеку – бревно».

Маленькая героиня из рассказа «Мака» представляла себе, что ей не три года, а три тысячи тридцать три. Не меряет годами Саша своего века, испокон века живет она в замке, извечна она.

И господин Нелидов мечтает об едином извечном храме. Единая душа и у Саши, и у господина Нелидова, и у Кости, и у Коли, и у Павлушки из

193


рассказа «Слоненок», тот тоже мечтал овладеть единым слоненком. Единая душа у человека, и нет ей возраста, ‒ вот что говорит А. Ремизов своими произведениями. Все дети и все Нелидовы – одно и то же. Нелидовы страдают от неурядиц жизни – и дети их должны страдать. Нелидовы не создали себе единого храма – и дети должны остаться под хмурым небом жизни. Но жить без единого храма нельзя, то доказал своей особой господин Нелидов, и Ремизов говорит: стройте же, стройте скорее этот храм!

В следующей главе, заключительной, мы покажем, какой храм имел в виду А. Ремизов.

V.

В серии бесчисленных повестей и рассказов А. П. Чехова немало найдется таких, в которых автор хмурых людей выводит наших отцов и педагогов, или касается распорядков в гимназиях и школах, или рисует типы учеников, педагогов, отцов, гувернанток, репетиторов и т.п. Немало очерков и рассказов и у Андреева, в которых автор «Василия Фивейского», «Океана» и т.д. касается тех же школьных типов. А. Ремизов не уделил так много внимания этой полосе детства, и лишь в некоторых рассказах выводит детей школьного периода.

В повести «Крестовые сестры» имеется, например, такая характеристика женской гимназии: «Образцовый сумбур завершался образцовой теснотой и холодом в образцовой гимназии. Холод был самый настоящий, крещенский: печей никогда не топили и не только в классах, что требовалось последним словом гигиены, но и в учительской. Правда, кажется,

194


дети особенного лишения не чувствовали: дети прыгали, бегали, танцевали – сущий содом стоял в гимназии, но учителям как-то не совсем удобно было содом поднимать, втихомолку содом не поднимешь, а шуметь непристойно. На все же заявления Ледневой начальницы один ответ был:

‒ Это еще что, ‒ говорила начальница, ‒ вот вы посмотрели бы в Карасевской гимназии да побывали бы в Спасской, там вот, действительно, холодно (Т. V, стр. 127).

В этих немногих словах сказался весь Ремизов, когда он хочет уничтожить кого-либо из своих персонажей своим спокойным сарказмом. Затем следует характеристика некоторых педагогов, и не мудрено, что дети Финогеновы не любили гимназии. Вздумалось им в летние каникулы поставить пьесу на любительской сцене, и они старались не сливать этого счастливого момента с тем, что ожидало их в гимназии. «Играть решили непременно до 16 августа, непременно до этого ненавистного дня, за спиною которого торчала для Финогеновых гимназия со своим очертеневшим казенным лицом, вся в двойках, с шмыгающими, скучными и обозленными классными надзирателями» (Т. IV, стр. 133).

В рассказе «Царевна Мымра», посвященном первому чистому роману гимназиста Ати, отмечены такие переживания этого героя без усов: «Хорошо было Ате в Ключах, так хорошо, что едва промелькнут они хоть бы самим своим последним кончиком в его крепкой памяти, так уже все другое ‒ теперешнее: Старый Невский, где он живет с отцом, с матерью, и гимназия с уроками, переменами и отметками и учителя все, начиная с немца Ивана Мартыныча и кончая чистописания –

195


Иваном Евсеевичем, и все первоклассники, даже приятели – Ромашка и Харпик – так все попрячется и вдруг сгинет совсем, словно никогда и ничего не было, а были всегда и будут одни веселые Ключи» (Т. I, стр. 87).

Дело не волк, в лес не убежит, скажет себе Атя и, отложив куда подальше противный учебник, сядет и сидит себе – думает думу. Защитился Атя спасительным афоризмом лентяев, но из этого не следует, что он лентяй. Афоризмом лентяев он спасал себя от противных учебников, но у него осталось дело, это его думы, ищущие разрешения тому, что он видит в деревне Ключах. Река, поле, лес, сельская церковь, козы и овцы, коровы и телята, свиньи и кони, гуси и индюшки, ‒ «все догадаются, как покажется на селе Атя: скот и птица понятливы ‒ пером да шерстью слышат». Вся эта доподлинная деревня – Атина школа, и много в этой школе для него незнакомого и неясного. В гимназии на Старом Невском учебники заключены в скучные переплеты, и сосредоточено в них все такое, что можно запомнить или выучить, а уж если выучишь, то ничего в этих учебниках нового и не останется. Все узнает Атя – и таблицу умножения, и логарифмы, и историю о том, как зарождалась русская земля по Иловайскому, и история о том, как царь Александр ходил побеждать французов. А узнаешь все эти истории, надо другой учебник раскрывать и из него готовить уроки. А выучишь этот учебник, и от его тайн ничего не останется. Вся же природа, это такая книга, которую ни в какой переплет не заключишь, и в которой так много разных тайн, что их за всю жизнь не выучишь.

Вот, приблизительно, та психология, с какой жил Атя в деревне. А близость к вотякам соседней де-

196


ревни дает Ате новые наблюдения. С Федором-Костылем он возится около дома и с гордостью заявляет дедушке, что сегодня девять возов навоза вывезет. А придет праздник – Атя на клиросе поет.

Гимназисты из мелких рассказов А. Ремизова не похожи на героев романа «Пруд». В них большая деловитость и яснее сознательность, но и они не лишены обычной для ремизовских детей мечтательности, и с ними приключаются чудеса. Ремизов рассказывает о том, как проститутка или «содержанка» в представлении Ати превратилась в Царевну Мымру. Слышал, что квартирантка Клавдия Гурьяновна называется проституткой и спросил у дяди Аркадия, что значит проститутка? И ответил дядя: «Проститутками называются все окончившие институт, а институт – учебное заведение, в которое принимаются только знатного происхождения…»

На какие-то свои изгибы души попало разъяснение дяди, и содержанка Клавдия Гурьяновна превратилась в мечтах Ати в Царевну Мымру. Но и здесь Ремизов не пощадил своего героя и заставил Атю разочароваться. На хрупкую жизнь Ати, на его мечтания о Царевне Мымре навалилась большая и тяжелая жизнь. По возвращении Ати с каникул мать всплакнула от радости: дождалась сына, которого допустили к экзамену. Но что Ате гимназия: «Он не добыл острова, а с пустыми руками куда сунешься? Эх, жизнь! Клавдия Гурьяновна все посмеивается, звала Атю отставным американцем, намекая на его с товарищами неудавшуюся поездку – побег в Америку. Атя пережил серьезный для юношества кризис, и мы должны несколько подробнее остановиться на этом интересном месте:

197


«Да надо же что-нибудь придумать, ‒ метался Атя, ‒ отрубить, что ли, себе палец и отдать его ей (Клавдии), или выколоть себе глаза, пускай чувствует».

«‒ Все дедушка виноват, ‒ жаловалась мать отцу, ‒ знаю я, что там в Ключах делается, никуда не годен мальчишка стал, уроки на ум нейдут. То влюбился в Клавдию Гурьяновну, теперь бредит какой-то Мымрой».

«Доктор-отец держался того правила, что при лечении необходимо прибегать к пиву с касторкой, так как от засорения желудка всякая ерунда бывает, а при воспитании – к внушению, так как одними словами не проймешь, а потому решил обязательно при первой возможности выпороть Атю. Но так случалось, что поймать Атю он никак не ухитрялся: то дела задержат, то Атя в гимназии; то и не в гимназии Атя, а скроется куда-то, словно сквозь землю провалится.

«Однажды утром отец заглянул в детскую: Атя в одной рубашке сидел на кровати и о чем-то думал, конечно, думал о своей Мымре. Доктор, затаив дыхание, крался совсем незаметно, и казалось, еще один шаг и уж взял бы свое – отхлестал бы Атю, как следует, чтобы помнил. Ремешок от радости ерзал в руках доктора, но Атя не дурак, живым в руки не дастся, ‒ скок, только пятки сверкнули. Спасайся, кто может. И, недолго думая, опрометью как угорелый, прямо в комнату к Клавдии Гурьяновне.

«Дверь оказалась не запертой. Клавдия Гурьяновна лежала в постели. Атя – к ней, забился под одеяло. И слышно ему было, как отец подошел к двери, постоял немного и отошел с носом.

«‒ Царевна моя, ты спасла мою жизнь от смертной казни, ‒ шептал Атя, и от счастья голова у него

198


шла кругом, ‒ ты простишь меня, прости меня, я самовольно пришел к тебе без острова, без ничего, ты простишь меня, я не сумел достать тебе царства, я его достану тебе: Индию, Америку, все острова, все земли…все, все… весь мир».

«Дух захватило, казалось, душа его обняла ее душу и обнимала так крепко, что его сердце рвануло, и тело вдруг задрожало, ведь, она была так близко, недоступная и гордая его царевна Мымра.

«Клавдия Гурьяновна закрылась рукой от смеха.

«‒ Можно? – перебил депутатский голос за дверью.

«‒ Сейчас, ‒ и отпихнув Атю, Клавдия Гурьяновна показала под кровать.

«Атя покорно повиновался и, очутившись под кроватью, весь застыл, стараясь не дышать, и жмурил глаза, чтобы не глядеть. Так гость депутат его не заметил. И сидел на корточках точь-в-точь, как когда-то в курнике на гусиных яйцах, сев тогда, чтобы гусей вывести. Не дышал он, не глядел, но все слышал.

«Депутат раздевался. Депутат снял сюртук, снял ботинки. Упала депутатская запонка, звякая, покатилась запонка по полу, стала у ног Ати. И стало Ате нестерпимо жарко, словно не запонка, ‒ уголь дышал в него жаром. Они говорили. Слова их были самые обыкновенные. Так все говорят, такие речи всем говорятся. И по мере того, как Атя вслушивался, бросало его то в холод, то в жар: не слова, а самый склад слов, связь слов, говор слов звучали для него, как последняя распоследняя ругань и оскорбление. Он ничего не понимал такого, что происходило, он ничего еще не понимал, он только сердцем вдруг понял и через тоску свою, через любовь свою постиг и оскорбленной душой своей уви-

199


дел, что она не единственная, не царевна Мымра, а как все, как мать его, как Саша и Паня, как крестная, как кухарка Феклуша, такая же… И пустыня открылась перед ним». (Ibid., стр. 106).

Выписанное нами место из повести А. Ремизова особенно интересно для родителей и педагогов. Взято серьезное переживание юноши, которое в том или ином виде знакомо всем нам. У каждого из нас была своя Царевна Мымра, и каждую такую Царевну боготворят до тех пор, пока она не разочаровала юношу или пока жизнь не ворвалась в храм юноши с своими сквернами.

Взять хотя бы этот отдельный случай. Отец Ати доктор, для которого обязательна некоторая осведомленность по части того, что надо делать, когда у сына наступит период «пробуждения весны». Но отец Ати не знал того, что надо, и вот выступает на сцену никуда не годное средство – сечение.

Половой вопрос затронут Ремизовым и в романе «Пруд», в тех сценах, где описывается роман Коли с горничной, но мы не будем останавливаться на этом слишком уже ответственном и специальном вопросе. Для нас важно только констатировать, что и в этом вопросе взрослые в произведениях А. Ремизова бесполезны около детей: ничего они не знают, и ничего знать не хотят. И мучаются, и разрешают Ремизовские дети половой вопрос, как вздумается.

Перед нами еще два интересных типа гимназистов в рассказах Ремизова – Дениска в рассказе «Чертик» и Павлушка в рассказе «Слоненок». В доме Дениски что-то неладно, если и директор гимназии этим заинтересовался. Заинтересовался и узнал, что делают взрослые, когда прячутся от детей. На

200


сцену выступает тот самый тараканомор, о котором мы уже писали. Это он обучает родных Дениски какой-то новой религии, идет молва среди детей о какой-то «Черной» книге. В голове Дениски и в голове его сестры, гимназистки Антонины, такой сумбур получается от всех этих догадок и кривотолков, что юные учащиеся запутываются в невежестве. И гимназия ничего не разрешила Дениске, и только назван он был и только за то, что в их доме что-то совершается. Гимназическое начальство заподозрило в доме Дениски какую-то пропаганду или масонство, или социализм, и прошло мимо запросов Дениски в тот период, когда формируется сознание.

И Павлушка из рассказа «Слоненок» запутался и в религиозных вопросах, и в явлениях жизни. Ходил он в гимназию, получал двойки, сердил начальство своими выходками и возвращался домой с пустой головой. И церковь ничему его не научила, и близкие остались для него ничем. И вот этот Павлушка сговаривается с товарищами поехать на край света, а гимназию… «Гимназию к черту», ‒ как энергично заявляет он.

Гимназию к черту, потому что не сумела она стать тем единым храмом, о котором мечтал господин Нелидов. И семья в ремизовских рассказах без этого единого храма. Мечтают его дети, как кто может, и только одно остается незыблемым, это то, что без этой мечты, «без острова, как говорит Атя, никуда носа не сунешь». Атя разочаровался в своей Царевне Мымре, Костя не уверовал в свою силу – управления временем и не отомстил людям за поругание. Коля и в тюрьме, и в ссылке не нашел того, что бы укрепило его веру. И даже Петька

201


из рассказа «Петушок» разочаровался: не удалось им с бабушкой высидеть желанного петушка.

Нет радости, нет счастья детям в рассказах А. Ремизова и нет того единого храма, куда можно бы было их свести: не построили храма взрослые. И вот А. Ремизов сам указал на тот путь, где, как оказалось, уже давно воздвигнут единый святой храм, и храм этот носит такое простое имя: родина.

Ремизов написал для детей сказочку «Рожаница», а в этой сказочке рассказывает следующее: «Мать пресвятая, позволь положить тебе требу, вот хлебцы и сыры, и медь, ‒ не за себя, мы просим за нашу Русскую землю.

«Мать пресвятая, принеси в колыбель ребятам хорошие сны, ‒ они с колыбели хиреют, кожа да кости, галчата, и кому они нужны, уродцы? А ты постели им дорогу золотыми камнями, сделай так, чтобы век была с ними да не с кудластой рваной Обидой, а с красавицей Долей, измени наш жалкий удел в счастливый, нареки на ново участь бесталанной Руси.

«Посмотри, вон растерзанный лежень лежит, ‒ это наша бездольная, наша убогая Русь, ее повзыскала Судина, добралась до головы: там, отчаявшись, на разбой идут, там много граблено, там хочешь жить, как тебе любо, а сам лезешь в петлю.

«Или благословение твое нас миновало или родились мы в бедную ночь и век останемся бедняками, так ли нам на роду написано: быть несуразными, дурнями – у моря быть и воды не найти?» (Т. VI, стр. 235).

Вот тот сказочный единый храм, который построил А. Ремизов в своей сказке для детей.

202


В рассказе «Петушок» автор снова возвращается к этому храму ‒ родине, и описывает московские декабрьские дни в кратких и вразумительных строках: «Наступили мятежные дни. Каждый угол, каждый перекресток стал обедован: ненасытная, темная, карающая, поджидала лихая беда и ночью, и днем, и на безлюдье, и на людях». Бабушка этого рассказа, тянувшаяся со свечкой к образу «Ивана Осляничека Обидяющего» ‒ олицетворение родины, а ее внук Петька – «Петушок» ‒ сын этой родины, сын единого храма.

Беда разразилась и над «Петушком»: выскочил он на улицу и попал под шальную пулю. К единому храму бессознательно стремился «Петушок» и погиб вместе со взрослыми, и этим эпизодом Ремизов как бы говорит, что надо делать и взрослым, и детям: объединяйтесь на работе над единым храмом, бессознательно стремитесь к нему, единому. Ничего, что погиб Петька-«Петушок», старая бабушка высидит еще нового петушка, и на заре он будет петь, прославляя для всех единый храм – родину.

203


 
Назад Рецепция современников На главную