На эту тему, волнующую меня сызмладу >sic!>: не статью, а книгу желал бы я ей посвятить! ‒ сейчас наводит меня А.М. Ремизов. Нет худа без добра: выздоравливая от тяжкой болезни, я имел невольный досуг читать ‒ и перечитал уйму. В том числе всего зарубежного Ремизова: «Три серпа», «Згу», «Взвихренную Русь», «Посолонь», «По карнизам», «Олю», «Повесть о бесноватой Соломонии» и «Тридцать снов Тургенева». В подражание последнему заголовку, все эти книги и статьи можно было бы объединить под общим титулом «Триста тридцать три сна Ремизова», хотя боюсь: не мало ли? Более усердного сновидца не бывало еще не только в русской, но, кажется, ни в чьей литературе. И сны его, в большинстве, значительны, как сны библейского Иосифа, и подобно тем, часто оказываются в руку. Настолько, что, вот, хочется о них поговорить подробно. Не для литературной оценки: на это есть присяжные критики, а с точки зрения психологической.
Образованное общество прошлого века, по наследию от прошлого века XVIII, на тайну сновидения, с позволения сказать, фыркало: «Когда же складны сны бывают?» «Я не разгадчик снов», «Что вы, батенька, нам бабкин сон рассказываете?». И т. д. В настоящее время это презрительно отрицательное осуждение внимания к сновидениям поколеблено теми самыми силами, которые, казалось бы, должны были утвердить его в непоколебимости и действительное <sic!> долгое время утверждали. Не спиритуалисты, а психофизиологи-материалисты, начиная с давнего Альфреда Мори и кончая нынешним Фрейдом, выявили, что сон вовсе не «образ смерти», не «брат» ее (хотя бы даже только двоюродный), как символизировала его многовековая старина. Мы знаем теперь, что сон не только не парализует, не прерывает и не умаляет на свой срок жизненной деятельности человека, но и во многих отношениях даже обостряет ее, развивая энергию одних органов за счёт сравнительного бездействия других, отдыхающих.
Сновидения суть плоды стремительно быстрого выделения мозгом мысли, ‒ столь быстрого, что оно ускользает от рассудочного уловления, распределения в порядок и точного запоминания. Не помню, кто сказал, что сновидения суть фильмы предшествовавших когда-либо впечатлений, мигающие в хаотическом беспорядке, а фильмы суть сновидения, приведенные в строй логической смены. По-моему, это меткий афоризм. Я взял его эпиграфом к рассказу «За краем земли», в котором старался передать процесс, как факты и идеи, пережитые и воспринятые днем, перерабатываются вихрем ночных сновидений в искаженную схожесть, в путаницу, ‒ сбившейся с дороги, мечущейся, заблудясь, но все-таки подсознанием помнящей, ‒ памяти.
Теперь научно доказано, что сна без сновидений не бывает, но запоминаем мы только те из них, что посетили нас в момент пробуждения. И если мы насчитываем в памяти не одно, а несколько сновидений, независимых одно от другого, это значит, что в срок сна мы несколько раз пробуждались, но на столь короткое ‒ мгновенное ‒ время, что не успели его осознать. Пробуждение же, хотя бы короткое, но осознанное, обыкновенно сопрягается с сильным впечатлением от бывшего сновидения, и это последнее, в новом засыпании часто продолжается или еще чаще повторяется. Это чудесно у Пушкина в «Борисе Годунове» ‒ троекратный сон Григория Отрепьева:
Мне снилося, что лестница крутая
Меня вела на башню; с высоты
Мне виделась Москва, что муравейник;
Внизу народ на площади кипел
И на меня указывал со смехом;
И стыдно мне, и страшно становилось ‒
И, падая стремглав, я пробуждался…
Повторные сны обычно запоминаются крепко и ярко, а потому приобретают почти такую же силу внушения, как хранимые нашей памятью факты и идеи бодрственного бытия. Поэтому, в сходных житейских обстоятельствах или душевных настроениях, они возвращаются к сновидцу через короткие ли, долгие ли промежутки.
А.М. Ремизов с особым вниманием отнесся к фантастическому рассказу Тургенева «Сон», герой которого видит, под повторным кошмаром, что он отыскивает своего отца и находит его (всегда в одной и той же угрюмой обстановке) «нисколько не похожим на своего настоящего отца», т. е. мужа своей матери, господином весьма антипатичным, даже зловещим. «Сердце во мне замирает, ‒ я просыпаюсь и долго не могу заснуть опять».
Это явление «голоса крови». «Кровь, ‒ говорит Ремизов, ‒ эта непрерывность жизни, ‒ это замирающее, умирающее (в одном) и воскресающее в другом ‒ имеет свой голос. И этот голос открывается во сне». Ибо «пол связан с кровью. Пол как бы душа крови. Пол живет и владеет после смерти»: «Клара Милич», «Песнь торжествующей любви». И ‒ прибавлю к ремизовским примерам, ‒ первовнушительница всей подобной поэзии «инкубата», гениальнейшая в ней «Коринфская невеста» Гете.
«Сон» ‒ сильная драма повторного кошмара по тайному, но прямому самовнушению, через «голос крови». А вот водевиль по той же силе самовнушения, укрепившегося настолько, что оно никак не хочет уступить власть внушению со стороны. У Достоевского в «Селе Степанчикове» глупый мальчик Фалалей претерпевает гонение от Фомы Опискина за то, что еженощно видит «неблагородный сон про белого быка». Тщетно старается измученный тираном ребенок увидеть какой-нибудь другой сон: чуть завел глаза, проклятый белый бык уже тут как тут.
Это ‒ в порядке обратного внушения. Того самого, что и наяву заставляет нервных людей проделывать удивительные противовольные странности. Женщина, боящаяся темноты, идет, со свечою, длинным, мрачным коридором. Ей приходит в голову: как страшно было бы идти, если бы не было свечи. И в тот же миг ‒ пфу! ‒ свеча задута, бессознательным дуновением, а женщина, в панике чуть не смертельной, орет благим матом, зовя на помощь.
Шутники острят, будто верх рассеянности ‒ докурить папиросу, поставить окурок на подоконник, а самому выброситься в окно. Это совсем не так невероятно, как кажется. В летописях внезапных шалых убийств, самоубийств и всякого уголовного вредительства найдется немало примеров бессознательной противовольности в ущерб вредителям. «Черт попутал», – говорит народ. Но наяву путанику чорту противопоставляется более или менее сдержка бодрствующей воли, а во сне она слабнет от бездействия и позволяет нам трепетно и даже с наслаждением воображать себя в таких рискованных положениях, что наяву ‒ умереть бы со страха. А в лунатизме (Ремизов много говорит о нем в книге «По карнизам»), да не только воображать, но и действовать.
Яркость «определительных снов» (выражение Тургенева в неоконченном, к сожалению, новооткрытом рассказе «Силаев»), в особенности повторных, делает их, через привычное влияние на сновидца, ‒ в суждении его, ‒ «вещими». Все «сонники», начиная с «Толкования снов» Артемидора Эфесского, основаны на наблюдении за повторными снами, а потому, при всем их изобилии в них диких и смехотворных глупостей, опять-таки не столь нелепы по существу, как принято их огульно осуждать. Как ни как, это первые опыты систематизации сновидений по связи их с явью, и Мартын Задека, у которого несчастно влюбленная Татьяна тщетно искала разгадки своего демонического сновидения, был, все-таки, отчасти предшественником.
Я уверен, что многие из читателей имеют какое-либо свое «определительное сновидение», время от времени посещающее их «к добру» или «к худу». Я сам подвержен одному такому кошмару (отнюдь не поэтическому, к слову сказать), после которого так уж и жду в этот день какой-нибудь мерзости. Предсказывает-то ее, конечно, не кошмар, а общий склад обстоятельств, плачевным повторением привычно наводящих на соответственный старый кошмар.
Тысячи женщин ежемесячно в сроки очищений подвергаются столь же периодически возвратным сновидениям, одни ‒ эротическим, другие страшным, очень многие пламенным: пожар, пылающий камин; топка печки, «мой костер в тумане светит» и т. п. Есть дамы, и я лично знал одну такую, которые, по повторному сновидению, догадываются, что они «в положении» прежде, чем им укажут то физические симптомы. Нечто вроде чутья Валерии в «Песне торжествующей любви» к «зарождению в ней новой жизни» от магнетического соединения с колдуном Муцием.
По толкованию А.М. Ремизова Муций возвратился в Феррару из Азии уже мертвецом и на ночном свидании с Валерией был «магически оживленным трупом», а потому «конечно, ребенок Валерии от Муция родился мертвым». Эта акушерская догадка противоречит тургеневскому тексту: «почувствовала внутри себя трепет новой, зарождающейся жизни». Где же тут мертвый ребенок? Да и какое же это было бы «торжество» любви, если бы от нее плодились мертвые младенцы?
Самого Муция А.М. Ремизов, по-моему, тоже напрасно трактует выходцем из могилы, загробным любовником, то ли вампиром, то ли инкубом. По мнению Ремизова, Тургеневым «все слова сказаны», чтобы обличить в Муции мертвеца. Я нахожу, что, напротив, Тургеневым очень много слов сказано, чтобы оградить Муция от родства и свойства с женихом Бюргеровой «Леноры». До убийства его Фабием, Муций ‒ омраченный азиатским колдовством, адепт черной магии, «посвященный» (слово, весьма любимое А.М. Ремизовым), гипнотизирующий и гипнотизируемый, но живой человек: «сморкается и дышит» (Г. Гейне). Мертвым автоматом для магических опытов кудесника-малайца он делается только после Фабиева кинжала под бок.
Заметно, что этот Муций тревожит воображение Ремизова. В своей «Жертве» (начальный рассказ сборника «Зга») он написал в лице Петра Николаевича Бородина своего собственного Муция куда значительнее и страшнее тургеневского ‒ однако, прямое его отражение, углубленное и обрусевшее.
«Жертва» очень сильная, жуткая вещь. Написав ее, Ремизов имеет право отзываться о «Песне торжествующей любви» свысока, что это «только беллетристика», в которой «нет ощущения кадавра, нет колдовства», потому что в его-то рассказе этих ощущений ‒ до жуткости. И все поразительно, ‒ сказал бы, ‒ «живо», если бы речь шла не о мертвечине: невероятное правдоподобие при правдоподобном невероятии.
Психофизиологические источники сновидений доступны исследованию и толкованию людей образованных. Для людей же, хотя бы даже не темных, но не умелых, не охочих и времени не имеющих «копаться» в своей психике, сновидения были суть и вечно будут пророческим голосом богоданной души.
Великан-богатырь Мартын Петрович Харлов, отлежав, сонный, руку, видел во сне, что его лягнул в локоть вороной жеребенок:
‒ Это мне предостережение: к смерти моей, значит.
Прошло несколько лет. Разыгралась мрачная драма «Степного короля Лира». Мстительно разоряя свой «кров», оплошно подаренный неблагодарным дочерям, старик сорвался с крыши, придавило его бревном, отходит.
«Медленно проведя вокруг себя взором, словно каким-то страшным пьянством пьяный, охнул ‒ произнес картавя:
‒ Расшибся… ‒ и, как бы подумав немного, прибавил:
«‒ Вот он, воро…ной-то жере…бенок!»
Тургенев был болезненно одержим смертным страхом. Поэтому ему, ‒ самому и в лице своих героев ‒ виделось и бредилось, по преимуществу, к смерти. А.М. Ремизов сделал мастерской, как бы хрестоматический, подбор его бредов, связав их в систему весьма немногими, но всегда очень многозначительными строками от себя.
Колдун-сновидец ХХ века, критикуя сновидца века ХIХ, признает в Тургеневе большого и усердного мастера по колдовству, но почти отказывает ему в колдовском даре. В рассказе Ремизова «Занофа» («Зга») Ремизов делит ведьм на «ученых» и «роженых». «Роженая ‒ это которая просто от матери такою на свет родится. Ученая ‒ так себе, а эта свое возьмет: с роженою шутки плохи, пустяками заниматься не станет, живо такое сделает, век свой вечный не отмоешься». Так вот, по Ремизову, Тургенев колдун ученый, значит, «так себе», не из страшных. Колдовство ему досталось лишь через передачу от роженого колдуна «посвященного» Гоголя. Тургенев ‒ «l'apprenti du sorcier» ‒ напрягается достичь учителя, но не успевает. Исключение Ремизов делает только для кошмара, отравленного опиумом, «Лейтенанта Ергунова»; под ним «подписался бы Гоголь». «Сделайте опыт, прочитайте "Вечера" Гоголя, рассказ за рассказом, не растягивая на долгий срок, я по опыту знаю, что и самому "бессонному" приснится сон. А это значит, что слово вышло из большой глуби, а накалено оно в таком пламени, что и самую слоновую кожу прожжет и, как воск, растопит кость».
Все это остроумно и верно. Остроумна и догадка Ремизова, когда, отмечая неудачи Тургенева преемствовать Гоголю в юморе, он заключает:
«‒ И мне приходит в голову мысль: нет ли связи юмора с колдовством? Ведь почему-то Гоголь, показав самое смешное, изобразил и колдовство».
Наилучший подтвердитель догадки ‒ сам А.М. Ремизов, словесный колдун, равно способный волхвовать, что мистическим пафосом до экстаза, что житейским юмором ‒ «фламандской кухни пестрым сором». Зачаровывать переливом волшебных контрастов он мастер несравненный: сейчас небо, сейчас отхожее место, слушаешь соловья, ан, это сумасшедший свистун.
Ну а все-таки в то, будто бы «посвящение Гоголя внешне и выражалось тем, что у него в детстве текло из ушей», я А.М. Ремизову не поверю. Черт знает что! Этак всякий золотушный сопляк получит примету считать себя «посвященным» кандидатом в будущие Гоголи. Нет, знаете, это уж что-то именно из слияния колдовства с юмором: колдовал, колдовал, да и показал язык.