|
|
ЧЕРТОВ ЛОГ
МУЗЫКАНТ |
|
Он хотел петь…
Когда случалось ему бывать в концертах, пальцы его принимались вслед за дирижером выплясывать в воздухе такт, а лицо строилось под пьесы – гримасничал, особенно губы: то оттопыривались, то прикусывались, то расходились чуть не до самых ушей, а голова тянулась и в ту и в другую сторону, помогая исполнению. Подымался на цыпочки, пристукивал каблуком, раскачивался – из кожи лез.
Нередко видали его у витрин музыкальных магазинов; там подолгу и сосредоточенно выстаивал он, высматривая: свежие обложки новых, только что полученных пьес, а потом нехотя отходил прочь и шел по улице, сгорбившись, неровной, подплясывающей походкой, чему-то улыбаясь, от чего-то хмурясь, себе на уме, – не просто покручивая летом тоненькой тросточкой, а зимою счищая пальцем напорошенный снег с подоконников и заборов.
Деньги водились у него туго, покупать ноты мог он только изредка, а потому приходилось ограничиваться подчеркиванием в каталогах тех пьес, которые хотелось ему иметь, и каталоги – а у него их был целый ворох – пестрели разноцветными крестиками, кружочками, точка ми, чертиками.
Что-то непобедимое тянуло его к музыке. Запоет ли под окнами шарманка, пройдут ли мимо солдаты с музыкой, так и подпрыгнет весь, – сердце ходуном ходит, битый час прослушает, а потом затоскует, будто то, что рвалось, прорывалось наружу и снова стискивалось и захлопывалось, разливалось теперь точащей жалобой, просьбой: выпустить.
А сам, уродливо состроенный, с тысячью недостатков людей-посмешищ, глубоко расходился с тем, что чувст-
|
11
|
вовал до боли близко, тут рядом с собой и перед собой и вплотную сзади себя.
И это сжимало. Стесняло до смехотворности. Особенно, когда входил в первый раз куда-нибудь в незнакомый дом или проходил по залам театра, где много народа могли его видеть. Тут всего было вдоволь: говоря, пропускал в словах целые слоги, – и слушатели прыскали от хохота, – наступал на ноги и на подол, – огрызались.
В детстве его дразнили, а после, когда уж вышел из этого возраста, нередко какой-нибудь прохожий так, зря, пускал ему вслед обидную остроту. Когда жена его брата была беременной, его мать как-то сказала ей:
– Не смотри ты на эту уродину, нехорошо!
И почему-то это замечание глубоко врезалось ему в память. Так мать сказала.
На одном месте подолгу он не мог сидеть, и менял город за городом.
И вот, несмотря на все свое стеснение, он каким-то манером всюду проникал в такие дома, где и рояли водились и музыка была. Он хотел петь.
|
* * *
Шла весна.
Взрыхленные сырые улицы звенели под копытом и сухо лязгали под ненужными полозьями.
С крыш давно уж сошел снег, и по просыхающим желобам едва сочились последние мутные капли.
Переваливало к ночи, а небо все еще зеленелось, и только кое-где выглядывали крохотные звездочки, другие, не зимние.
Прохожие женщины в легких кофточках с воздушными шарфиками проносились такие красивые и нарядные.
С замиравшим сердцем подходил он к дому с роялью, где уж несколько месяцев давал уроки и прижился на столько, что сам напросился петь.
К счастью, уроков оказалось мало, – по какому-то случаю учителя позабыли задать, – и только одна запутанная арифметическая задача, которую второпях он сделал алгебраически.
|
12
|
– Все равно, сойдет! – решил про себя и тотчас почувствовал, как что-то огромное, звучащее, какой-то чугунный набор черных нотных значков навис над его мыслями и повторял на самое ухо: петь.
Ему предложили чаю. Но он отказался и прямо прошел в зал, где у раскрытого рояля горели приготовленные свечи и на пюпитре лежали его любимые ноты.
Заискивающим полусерьезным, полушутливым тоном он обратился к своей ученице, прося ему аккомпанировать.
Варя согласилась. А он уселся за рояль, перелистал ноты, повторил слова, в которых всегда при пении чувствовал себя нетвердым, выкурил папироску, выкурил другую, зевнул, потянулся...
Конечно, стесняться он не станет, незнакомых гостей нет; правда, пришел Борис Викторович, он уж настоящий; вон он говорит своим удивительным голосом: «Что-то сегодня голос у меня не звучит...» Да, но он ведь настоящий и потому все поймет, и притом же он какой-то невозмутимый, не замечает.
– Но отчего она не идет; сказала сейчас, а нет... позабыла, или нарочно... конечно, нарочно! – и, раздражаясь, он принялся, неумно и путаясь, подбирать мелодию.
Он хотел петь.
В столовой пьют чай, смеются, потом, должно быть, заслышав игру, вспоминают, шумят стульями.
В зал входит Варя и с ней Борис Викторович. Варя делает серьезное лицо и усаживается за рояль.
Начинается интродукция, которую она повторяет не сколько раз, потому что, как только дело доходит до пения, он петь не решается, он все откашливается, он все мычит какую-то свою неопределенную первую ноту.
Принимаются уговаривать. И только после упорных поднукиваний, после капризных нетерпеливых жестов Вари, пение начинается: пропустив высокую ноту, сдавленным голосом он берет, наконец, следующую, более низкую, но так тихо, совсем шепотом.
Борис Викторович, терпеливо прослушав несколько тактов и, видимо, желая помочь, начинает подпевать. И сильный его голос наполняет весь зал.
Запела и Варя. А он силится взять громче, берет громче – но все не так и, законфузясь, замолкает.
|
13
|
Становится страшно неловко; согнувшись, он закуривает папироску и, деланно улыбаясь и разевая рот, как можно шире, чтобы не выдать своего молчания, посматривает то на папироску, то на ноты.
Кажется, вот остановятся и заметят.
А этого не хочется, ведь он может петь, у него тоже есть голос, он знает наизусть всю пьесу.
– Уходи, – долбит кто-то на ухо, и он пускается напряженно подыскивать какой-нибудь предлог, чтобы выйти из залы.
И, пробормотав что-то ни к селу ни к городу, он на цыпочках выходит в столовую.
Ему предложили чаю.
Молча, уткнувшись в стакан, проливая, он пьет стакан за стаканом, потом, кроша и чавкая, долго и много ест, хотя есть совсем не хочется.
Он старается показать, что в сущности ему все равно: поет он вот сейчас или не поет.
А из залы, дразня, выплывают звуки, и они такие большие и так много открывают и скрывают в себе – звуки его любимой арии.
И как бы он все это исполнил! – он бы вот так..!
О нем забыли.
Кто был в столовой, давно уж перешли в зал. Он один.
– Хорошо, – думает, – это хорошо; они не заметили... – и, жмурясь, припоминает, как иногда по деланной его улыбке Варя догадывается, в чем дело, и говорит: «Вам одному хочется петь?» – и улыбается, а глаза жалеют, как жалеют слепых щенят.
Да, он помнит все вечера... и те вечера, когда, неизвестно почему, его просили петь, но он упирался и все же начинал и на самом интересном месте останавливался...
Почему он останавливался?
Да, он помнит все вечера... и те вечера, когда, как казалось ему, он был в ударе, волновался, но приходили другие, подпевали, заглушали или ни с того, ни с чего настаивали, чтобы пел кто-нибудь другой...
Почему другой?
Пение расходилось, все предметы вокруг начинали звучать.
|
14
|
Он улыбался.
Стаканы, незаметно сомкнувшись, заплясали; хлеб из-под носа юркнул под стол.
Он приподнялся со стула и, мерно притоптывая каблуком, стал раскачиваться то в одну, то в другую сторону в такт музыке, а губы вытянулись и подчмокивали и руки завертелись, запрыгали.
И запылало все в нем ярко – музыкой... Пели стены, пело окно, пела ночь... весна, звезды.
Он хотел петь.
|
15
|
|
|
|
Главная |
Содержание |
Комментарии |
Далее |
|
|
|