СВЕТ НЕЗАХОДИМЫЙ

ДИКИЕ

Как-то в самую зиму в Вологде появилось на телеграфных столбах объявление: показывался живой дикий страус, который камнями питается, и яйцо страусово – шестьдесят пудов весит!

В Вологде развлечения какие! И я обрадовался случаю и пошел куда-то к собору смотреть страуса и яйцо его.

Комната – пустое лавочное помещение  – зверинец, куда ввели меня, был жарко натоплен, и содержатель страуса, человек живой и расторопный,  Фиандра  какой-то, пересыпая словами изысканными, добро свое нахваливая, а выражался он на смешении вавилонском, сам нет-нет да и подбрасывал поленьев в пышащую железную с большой трубой печку, – на воле крепко, круто морозило и было сурово  по-вόлогодски.

На стене висела лампочка, тут под лампочкой и стоял живой страус, а перед страусом ведро воды и корм его – разбросаны были наши голышки-камни речные. Страус стоял с закрытыми глазами, весь съеженный, чахлый и

157


линялый: засыпала птица, – конечно, и камнями сыт не будешь, и все-то ему, поди, холодно!

Хозяин объяснял качества страуса, рассказывал о его прожорливости каменной и непоседливости дикой.

– Птица уедливая! – повторял Фиандра-хозяин, и от страуса за яйцо взялся.

За перегородкой на соломе лежало яйцо, белое – шестьдесят пудов.

И  хозяин постукивал ногтем о твердую скорлупу и даже приподнять яйцо пробовал, – до коленок приподнял яйцо: тяжесть непомерная!

Постоял я, посмотрел – шестьдесят пудов! – и вернулся к страусу, все ждал, что глаза откроет, а не открывал страус глаз, засыпала птица.

Хозяин все с яйцом возился, стучал ногтем, приподымал до колен, но охотникам силу на яйце померить всем отказывал: не ровен час, кокнешь, и желток и белок вытекут и пропадут твои деньги – скорлупой никого не удивишь!

Завлекал хозяин диковинкой, и я еще раз подошел к яйцу, потрогал, – трогать можно! – и пошел к себе на Ивановскую.

Немало прошло времени, и вот однажды в Петербурге я наткнулся на объявление – на заборах расклеены были огромные плакаты: показывали диких людей, папуасов, которые людей едят. И вспомнил я вологодского страуса с его яйцом в шестьдесят пудов и пошел в пассаж куда-то людоедов – диких людей смотреть.

Людоедов было двое, был, говорят, и третий, да в Москве помер: простудился. Людоеды скакали и сигали на эстраде и луки натягивали, представляли, будто стреляют в публику, – все в перьях и нагишом совсем, только пояс на бедрах в раковинках.

Было так же жарко, как в Вологде за собором у страуса, а публики было куда больше, нарасхват разбирались билеты, и совсем недешевые.

Когда кончилось представление, я пробрался за кулисы в логовище, и там еще жарче было, как в бане, и душно. Людоеды бродили по логовищу и вдруг бросались на кровать и лежали ничком на брюхе, не двигались, словно обмирали, и опять подымались и бродили как в клетке.

158


Прислуживал людоедам китайчонок: китайчонок в печку дров подбрасывал, китайчонок и корм давал – бананы.

И сказывал мне Фиандра, содержатель диких людей, мой старый знакомый, как вечером, как спать укладываться, – а спали людоеды ничком на брюхе, – перед сном своим диким становились они на колени и кланялись китайчонку, как идолу своему, поклонялись, – конечно, он им и тепло давал, он и кормил, и поил их.

Так объяснил мне живой и проворный Фиандра на своем вавилонском смешении.

Языка людоедского я не знал, и они моего не знали, никакого они не знали, кроме своего. Но как-то так обернулось, и стал я с ними объясняться, и что-то выходить стало понятное и мне, и им.

А потом подарил я им  к о р о к о д и л а - з в е р я, – такая большая игрушка, змея есть: если за хвост ухватить ее, так будет она из стороны в сторону поматываться, будто жалить собирается, черная, белыми кружочками, а пасть красная и зубатая, – очень страшный корокодил-зверь!

И с каким восторгом приняли людоеды этуигрушку, они пугали змеей друг друга, пугали Фиандру-хозяина, только не китайчонка, а у нас пошла дружба.

Не остались и дикие в долгу, дали они мне по пучку волос своих жестких, кокосовых – это, должно быть, хорошо считается, – а как смотрели доверчиво и ласково! И всякую мелочь в своих нарядах показывать стали и объяснять, что́ и к чему.

И когда все было показано и рассказано, старший людоед кротко так приподнял свой пояс.

– Вика, – сказал людоед кротко так, – вика!

И мне так жалко стало и больно – столько было доверчивости и такого детского, и такого невинного, о чем нам и подумать трудно.

Потом и другой людоед, младший, то же проделал.

И оба отошли в сторонку, деловито копались, что-то ели…

А я остался стоять один в логовище, в гнезде их диком, один недикий, и думал, о страусе думал и о приятелях моих этих.

Да, в Вологде тогда зимой так и заснул страус, я помню, и хоть на столбах все еще стояло, что страус

159


живой и камнями питается, а уж показывали одно яйцо его в шестьдесят пудов. А как же эти? Добрались с Фиандрой до Петербурга, – до которого места дотянут? До Риги? Или подальше?

Птица ничего сказать не умела, без стона стоял страус с закрытыми глазами и засыпал, – молча умирала птица. А эти? А эти с викой своей скачут на эстраде и на ночь китайца молят, тоже молча, на коленях, кланяются ему и просят, – да о чем они просят? Благодарят, конечно, прав Фиандра, за тепло благодарят, за бананы, ну, а еще, о чем они так молят и отчего так смотрят? Да спасти просят, отпустить туда, в леса их дремучие и в горы толкучие, в пустыню, где они жили с птицами и со зверями и улыбались доверчиво и кротко, как каждый кротко мне улыбнулся и так невинно, когда поднял свой пояс.

«Страус камни ест, а эти, не тут, не в логовище петербургском, а там, в лесах и пустынях, людей ели… Но Ты, Господи, не оставишь их, простишь и страусу, что камни Твои речные, голышки-камушки поедал, за его терпение – с закрытыми глазами, молча умирала птица! – и диких людей, людоедов, простишь, что людей ели – при мне они бананы ели, китайчонок давал им, да насекомых… простишь, не оставишь их за их улыбку кроткую и невинность, а нас? Нас не оставишь? Мы несчастней и покинутей их, и страуса, и людоедов диких, терпения нет у нас и улыбки этой нет у нас, невинности их детской, и твердости царской молча терпеть, и сердце у нас каменеет, сердце у нас мерзнет. И кто же нам даст тепла и света, и очистит душу, и прояснит совесть, и зажжет сердце, и пробудит дух, чтобы все снести, все вытерпеть, стерпеть даже и тогда, когда и Ты Сам покинешь нас?»

Я стоял в логовище один, в гнезде диком, не-дикий один и думал, и было мне больно и жалко.

Звонок зазвонил на эстраде. Выскочил откуда-то китайчонок и такой вдруг важный погнал диких людей на сцену: сигать и скакать им и представлять, как из лука стреляют там, в лесах дремучих, в горах толкучих, в пустыне.

1913 г.

160


    Главная Содержание Комментарии Далее