Прислуживал людоедам китайчонок: китайчонок в печку дров подбрасывал, китайчонок и корм давал – бананы.
И сказывал мне Фиандра, содержатель диких людей, мой старый знакомый, как вечером, как спать укладываться, – а спали людоеды ничком на брюхе, – перед сном своим диким становились они на колени и кланялись китайчонку, как идолу своему, поклонялись, – конечно, он им и тепло давал, он и кормил, и поил их.
Так объяснил мне живой и проворный Фиандра на своем вавилонском смешении.
Языка людоедского я не знал, и они моего не знали, никакого они не знали, кроме своего. Но как-то так обернулось, и стал я с ними объясняться, и что-то выходить стало понятное и мне, и им.
А потом подарил я им к о р о к о д и л а - з в е р я, – такая большая игрушка, змея есть: если за хвост ухватить ее, так будет она из стороны в сторону поматываться, будто жалить собирается, черная, белыми кружочками, а пасть красная и зубатая, – очень страшный корокодил-зверь!
И с каким восторгом приняли людоеды этуигрушку, они пугали змеей друг друга, пугали Фиандру-хозяина, только не китайчонка, а у нас пошла дружба.
Не остались и дикие в долгу, дали они мне по пучку волос своих жестких, кокосовых – это, должно быть, хорошо считается, – а как смотрели доверчиво и ласково! И всякую мелочь в своих нарядах показывать стали и объяснять, что́ и к чему.
И когда все было показано и рассказано, старший людоед кротко так приподнял свой пояс.
– Вика, – сказал людоед кротко так, – вика!
И мне так жалко стало и больно – столько было доверчивости и такого детского, и такого невинного, о чем нам и подумать трудно.
Потом и другой людоед, младший, то же проделал.
И оба отошли в сторонку, деловито копались, что-то ели…
А я остался стоять один в логовище, в гнезде их диком, один недикий, и думал, о страусе думал и о приятелях моих этих.
Да, в Вологде тогда зимой так и заснул страус, я помню, и хоть на столбах все еще стояло, что страус