Хороший был работник-бурлак, крепко полюбил Федосью, и Федосья к нему привязалась, и жить бы им да жить, да люди-то говорить стали, – не хорошо.
Федосья и оробела.
Пошла Федосья к дяде, просит дядю и тетку.
– Возьмите, – говорит, – меня, примите к себе. А дядя и тетка говорят:
– Покинь свою дружбу, так мы тебя возьмем. На все готова Федосья: оробела девка.
– Покину, – говорит, – покину, возьмите только.
И приняли старики племянницу и стала Федосья жить в дядином доме: как дочь стала жить, а дружбы своей не покинула.
Пойдет на вечеринку, там украдкой и свидится с ним, где-нибудь в сторонке, украдкой, поговорит с ним, – поговорят, потужат.
И опять в люди вышло: узнал дядя, узнала и тетка, стали старики поругивать Федосью.
А тут этот работник-бурлак вдруг и помер.
– Слава Богу, – успокоился дядя, успокоилась тетка, – больше с ним знаться не будешь! – и стали старики подумывать, как бы племянницу замуж выдать, стали старики присматривать ей человека.
А Федосья прежде-то, как жив он был, работник-то, все таилась, робкая, скрывала от людей, а уж тут, – куда робь! – ничего не таит, никого не боится, и все по нем тоскует, все в уме его держит.
Пойдет на вечеринку, ни петь не поет, ни в игры не играет, а как сядет, одна сидит молча, и уж сама себе на могилу идти ладит, – к нему на могилу. А вернется с кладбища, спать ляжет, а в уме все одно, – о нем тоскует.
И стал он приходить к ней ночью.
Никто его не видит, ни дядя, ни тетка, одна она видит.
– Я умер, – сказал он ей, – да не вза́боль, иди за меня замуж.
И с той поры повеселела Федосья, веселая, не узнаешь ее, подвенечное платье себе шить принялась.
И на вечеринках не узнать ее.
Тоже и на вечеринки стал он приходить к ней.