ШУМЫ
ГОРОДА
 
СОВРЕМЕННЫЕ ЛЕГЕНДЫ
ЗВЕЗДЫ

наете, на Васильевском есть такой дом серый, тесный, изъеденный жильем, а во дворе направо и налево хлопающие, визгливые двери и полутемные скользкие лестницы – идешь и прилипаешь.

     И всякий день по такой лестнице Вера в училище ходит, разнося на ногах лестничную склизь и погань.

     И не знаю, зачем эта липкая погань, спертое тесное жилье, когда так широко ходят по чистому небу чистые звезды, и по нашей же земле суровой прозрачные текут ручьи
     – зачем эти нечистые, серые от паутины редкие лестничные окна, просаленные железные перила

     Знаю, и золоченые перила и мраморные ступени не отведут от обреченной души тернистого ее пути: вся изобьется, изноет и у самых прозрачных источников и даже там на звездном чистейшем просторе,

     но я никогда не мог примириться и с этой нашей гложущей болью липких лестниц и железных перил, за которые хватается рука, когда от отчаяния подкашиваются ноги.

     И также знаю, будь мои слова огнем – огнее огня, мои слова не прожгут сурового человеческого сердца,

     но я ничего не могу поделать с моим сердцем, которое захлебывается от этой гложущей боли.

320


Мы по той же лестнице жили, где Вера и ее мать Ольга Ивановна.

И как, бывало, встречу, просто пропал бы куда, просто сквозь землю провалился бы – помочь-то ведь я ничем не мог!

И там, на верхотуре нашей, куда и вода не подымалась и только ветер ходит, суровою ночью, когда выйдут звезды, звездам шепчу под проволочный гуд через рамы:

Звезды, прекрасные мои звезды!

А должно быть, и там, под нами, в такой же тесноте холодной, уложив Веру, Ольга Ивановна, изверившаяся во всякие обещания, и в ужасе, что за ночью наступит опять утро – новый день, требовательный и неумолимый, поправляя занавеску у окна, от которого несет такой холод, то же самое шепчет под проволочный гуд к звездам.

Но ей еще нестерпимей.

Отойдет, присядет к столику, а похолодевшая рука ее тянется: там, в самом углу, к стене, за коробочками есть пузырек точно с кофеем, нет, это не кофий, это такое лекарство, такое черное, как кофий, от которого навек заснешь.

Ольга Ивановна не одна, с ней Вера. Если бы была она одна, ну как-нибудь и из последних до последнего дотерпела бы и потом вот как лошади падают –

ей и сена тычут, да что уж сено – Благодарю тебя, Господи, наконец-то! – трамвай идет, а она мордой как раз на рельсы, галдят, понукают, оттаскивают, – как дохлая, только вздрагивает, кто-то сапогом в живот ткнул, а уж ей все равно: сейчас – конец!

Да, если бы Ольга Ивановна одна была! И Вере лучше будет –

А то нет никому до нее дела: говорят, не сирота, не беспризорная, мать у нее есть. А что мать, если совсем из сил выбилась! Да, Вере лучше будет. А так, и себя и ее измучает. А без матери не оставят.

Или так надо, и иначе нельзя на белом свете? У всякого свое – свои заботы. И надо так, чтобы очень уж в глаза бросилось, и только тогда – и разве Вере теперь хорошо? А когда матери не будет? Хуже не будет, лучше будет: без матери ведь!

Срок небольшой – Вере тринадцать – а кажется, всю-то жизнь прожили вместе, и вдруг она – там, а Вера – тут, и ни-

321


когда не подойдет, и никогда уж, никогда не позвать, и не взглянет.

А надо решиться.

И не от малодушия это она. Она все готова – ведь раныпе- то как! – целыми ночами, не покладая рук, сидела. Но что же делать, если сил больше нет.

Надо решиться и уж бесповоротно. И Вере будет лучше, конечно.

 

Я давно замечал, встречая на лестнице Ольгу Ивановну, что уж больно задумалась и идет другой раз и глаз не подымет, а поздороваешься, так и вздрогнет вся.

Или так ее мысль сбила, забитую нуждой горькой и обессиленную вконец?

Одна-единственная мысль сбила теперь все ее мысли, а когда заполнит – как ржа всю душу проест – тогда все и решится.

И непременно. Бесповоротно.

У нас тоже беда – все мы тут одинаковые под одной звездой – надо мне было кипятку для грелки. Вот я к Ольге Ивановне и туркнулся.

«Может, – думаю, – какие щепки уцелели, разожгу печурку!»

Твердо знаю, да и все тут у нас по лестнице это знают, если что есть у нее, не откажет – сколько раз приходилось, из последних выручала.

Человек-то, скажу вам, жив еще, и душа жива, живая, и, пожалуй, живее еще среди погани и беды кромешной.

Постучался – не откликается.

А знаю, дома; и дверь не заперта. Заглянул я в кухню.

– Ольга Ивановна! – покликал. Нету.

Ну, я в комнаты.

А Ольга Ивановна стоит у столика – раз пожар у нас случился, и, помню, схватил я что-то очень тяжелое тащить, а тут зеркало висело, в зеркале я и увидел себя, так вот лицо свое помню озеленелое – вот такая озеленелая стоит, и вижу, пузырек с чем-то черным в руке, отпила и еще

322


Тут вот точно что и вспомнилось мне, я ее за руку – и вырвал у нее пузырек.

Смотрим друг на друга – самые враги последние.

И вдруг она и говорит, да как сквозь сон, едва слова выговаривая:

– Это я, – говорит, – для Веры: Вере лучше будет. А сама так и валится.

Бросился я к соседям. Няньку позвал старуху, еще сестру – сестры тоже по одной лестнице с нами. И долго мы над нею бились – в сон ее ударило – размаивали.

Не хотелось нам, чтобы Вера узнала, а то, пожалуй, еще испугается.

Ну, как будто все и ничего стало – отходили! – только ослабела очень.

А тут и Вера из училища вернулась. Видит, мать лежит на кровати.

– Что, мама, худо тебе?

Поняла она что-то – или сердца-то уж не обманешь? Мать открыла глаза.

– Нездоровится, – говорит, и заплакала. И Вера вдруг заплакала.

Или все поняла она и потому так заплакала, или от беды, уложившей мать, беду всю почуяла и вот заплакала – чужому человеку, глядя, не стерпеть.

– Звезды, прекрасные мои звезды.

1918 г.

323


 
Главная Содержание Комментарии