ЗГА
Волшебные
рассказы |
|
СЛОНЕНОК |
1 |
|
авлушка засел на второй год в приготовительном классе.
Только он один и был второгодником.
Сидел Павлушка на последней скамейке у шкапчика: у шкапчика всегда второгодними сидели.
Место было не простое, особенное. |
Всякий день после молитвы, когда учитель Иван Иванович запирал в шкапчик журнал, чернильницу и ручку, только с Павлушкина места можно было заглянуть
в этот шкапчик.
И чего-чего только в шкапчике не хранилось: разные коробочки, ножички, картинки, кораблики, раковинки, стрелки.
Так повелось: если кто из учеников приносил в класс какую-нибудь любопытную вещицу, Иван Иванович отбирал ее и прямо в шкапчик.
Гимназия была старая, Иван Иванович – старый, шкапчик – битком набит.
Раз Павлушка с л о н е н к а подсмотрел.
Серый слоненок, как настоящий, с хоботом и клыками, а уши мягкие, большие, и хвостик.
«Там, пожалуй, и еще кто-нибудь такой сидит, какая-нибудь заводная машинка, пистолет или обезьянка!» – подумал Павлушка, и завертело:
|
203
|
как бы это устроить, чтобы в шкапчик пробраться, потрогать всё, посмотреть и с собою взять.
Долго ломал он голову, а придумать ничего не придумал, – одному невозможно.
Хорошо, что Доронин и Воскресенский, с которыми сидел Павлушка, оказались ему на руку.
Доронин – Т р я с о г у з к а, востренький, розовенький, и озорничал, а виду не показывал, всё оставалось шито-крыто.
Воскресенский – Пу г а л о, вихрастый и веснушчатый, лез прямо на рогатину, сух из воды никогда не выскакивал.
Прежде всего Павлушка экзамен им задал, удочку закинул.
И не ошибся. Поверил. И все трое, как один, сговорились.
Уговор лучше денег – чур! никто никого не выдаст.
Приходили они спозаранку и приступали.
Трясогузка у дверей караулил, Павлушка с Пугалом работали.
Ковыряли замок по-всякому: и пером и ручкой, и шпилькой и гвоздиком.
Хоть бы что – дудки!
– Надо стамеской, – сопел Пугало.
– Винти уж! – подгонял Павлушка.
Ни с места.
И бросали, и опять сызнова.
Как-то шпилька и переломилась.
Туда – сюда – пропали! Кусочек засел в нутре.
Пришел Иван Иванович, прочитали молитву, стал Иван Иванович отпирать шкапчик. Туго. И так вертел, и сяк.
Пыхтел, пыхтел, насилу отпер.
– Кто? – спрашивает, а сам из-под очков смотрит.
Молчат.
Никто, как Павлушка с Пугалом.
Отпирались.
Не вывезло. Хуже.
– В карцер на два часа.
Засадили их в карцер.
Сидят. А дума одна:
как шкапчик открыть, чтобы всё посмотреть, потрогать и с собою взять.
– Надо подпилком, – решает Пугало.
|
204
|
– Подпилком что! – шурупом, раздобыть шуруп, повинтить – и готово дело. |
2 |
На дворе октябрь.
Кончается четверть. Скоро станет Иван Иванович баллы выводить. А у Павлушки едва тройка выходит, тройка с минусами.
Падал мокрый снег и, не долетая до мостовой, где-то у ног таял.
Таял снег на крышах, только на дровах дровяного двора лежал легким белым слоем.
Было скользко, ноги не слушались.
Голодный, в длинной, сшитой на рост шинели, таща на уцелевшем ремне изодранный ранец, плелся Павлушка домой из гимназии.
И почему это он не может, не запинаясь, как Медведев, считать по порядку? И хитрости-то тут нет никакой: веди счет сзаду наперед, и только:
«33, 32,31, 30»...
Вот и не сшибся, а тогда в классе ни с места: стал перескакивать, мяться.
«Тупая голова!» – сказал тогда Иван Иванович и поставил двойку.
– Тупая голова! – Павлушка снял картуз и потрогал себя за голову, – тупая голова... на третий год не оставят.
– Выгонят, – будто ветром донесло с дровяного двора.
Павлушка расстегнулся и, запрокинув голову, принялся ловить ртом снежинки.
Снежинки холодные падали, щекотали горло. Горло сжималось.
Так невесело, так ему было невесело, – плакать хотелось.
И представлялось, как его из гимназии выгонят, как тогда он до дому дойдет, как придет домой.
«А дальше?»
«Дальше вот что, – будто говорил ему кто-то на ухо, – ты запрись там, ну, приноровись, да головой бух в дыру, или застрелись ружьем».
«А если не выгонят?»
|
205
|
«На третий не оставляют».
– 33,32, 31,30... – шептал Павлушка.
«Вот, вот, здóрово!» – одобрял и пытал чей-то голос, то суровый, то ласковый.
Павлушка вошел к себе в дом.
Дома мыли пол.
Всё было подоткнуто и перевернуто.
Слонялся Павлушка по столовой, отщипывал мякиш.
И только после обеда, когда всё уложилось, и кухарка Маланья – А к с о л о т пошла в баню, Павлушка присел к своему столику, но ранца не расстегнул и к книгам не притронулся – завтра!
Так просидел он, пока не стало смеркаться и не ударили ко всенощной.
Уши горели у него, как на улице, и ничто не занимало, думалось тяжело об одном.
Стеклянный к о з л е н о к из-под духов – любимец Павлушкин, – как повалился, когда передвигали столик, так и оставался лежать на боку.
«И пускай себе лежит, эка!»
Лень было руку протянуть и навести порядок.
А Павлушка такой аккуратный. Всякую пылинку сдует, соскоблит, подчистит. Старшая сестра Катя, у которой жил Павлушка, звала его К р о т и к о м: «Кротик всё соберет, ничего так валяться не оставит!»
На этот раз Павлушка не прибрал стол Кати.
«Пускай, только бы ружье достать».
|
3 |
В церкви за всенощной Павлушка стоял сумрачно, букой. Смотрел он в темный лик Божьей Матери, смотрел на драгоценные камни и жемчуга белой ризы.
Разноцветные лампадки, полные масла, разноцветно горели, и от света играли камни и жемчуга таяли.
Но душа Павлушкина была в потемках. Крестился он, когда крестились, кланялся, когда надо было кланяться.
И чудился ему какой-то запах.
|
206
|
Пение и молитвы будто выплывали из этого запаха и так плавали пропитанные.
Ладан не гасил, а распускал его по всей церкви.
«Утром за обедней отпевали жену бондаря. Бондариха испортилась. Вот и не продохлась», – решил Павлушка.
Впереди, у амвона, стоял бондарь в чуйке и, широко крестясь, бухался в землю.
Павлушка и раньше слышал, что бондариха давно хворала, что ее много лечили и даром – ничего не помогало, а бондарь жаловался на обузу.
«Это он и бухается от радости, что Бог ее прибрал, надоела она ему. Думает, померла и крышка, не увидит... Не-ет!» – Павлушка пискнул от злорадства: он знал, что бондариха тут, в церкви, стоит где-нибудь в уголку, всё видит, всё понимает, только ее не видно. Как в шапке-невидимке.
«Надеть шапку-невидимку, вынуть из кармана у Ивана Ивановича ключи, отпереть шкапчик, вытащить слоненка... двойки переправить на пятерки, а потом что-нибудь такое»...
В алтаре вдруг поднялась суматоха.
Дьякон бросился от жертвенника к престолу, псаломщик, читавший шестопсалмие, остановился.
В тишине, недоумевая, переглядывались.
Наконец, разрешилось: из алтаря под руку вывели священника.
Измученный, с открытым ртом, ткнулся старик-священник с заплаканным лицом в темный лик Божьей Матери:
– Владычица, прости меня!
И пошел из церкви.
Служба продолжалась, псаломщик читал шестопсалмие. Голос его звучал твердо и уверенно.
И все, кто был в церкви, теперь знали твердо и определенно, что священник уже не вернется в церковь, что он умрет, дорогой ли, дома ли у себя, всё равно умрет.
– Все умрем, – говорило что-то в словах псаломщика, – умрем, и принесут сюда, поставят тут перед амвоном...
И вспомнилось Павлушке, как хоронили одного актера. Тоже старика. В церкви на отпевании рассказывали, будто играл актер на театре и помер. Моментально помер. Смыли с лица краску, положили его в гроб, принесли в церковь. Цер-
|
207
|
ковь была полна актеров, бритых и чудных, да актрис в больших шляпках. Когда кончилось отпевание, священник дал покойнику рукописание, полил маслом, поклонился и пошел в алтарь. А с паперти уж несли крышку белую, глазетовую. И покрыли гроб крышкой, стали гвозди вбивать... Жутко было. И было еще какое-то успокоение, уверенность, что вот заколачивают гвоздями и сейчас понесут на кладбище, и там опустят в яму и землей завалят –
– Не тебя! – чуть не взвизгнул Павлушка, как и тогда на отпевании, как и тогда от нахлынувшей радости.
Тут стал перед глазами другой случай.
Тоже раз зашел Павлушка в церковь: тоже покойник был. Уж прощались. Прощались как-то робко, руку не целовали. Только смотрели на огромные стеклянные руки. И вот женщина старая, горбатая от горя, одна целовала эти руки, целовала лицо, полузакрытое желтой ватой, целовала рот, а изо рта темной струйкой бежала сукровица.
«И меня!» – казалось, надрывалось что-то в этих поцелуях единственных... она не хотела остановиться, не хотела перестать, не могла оторваться, и целовала и лицо, и руки, а с паперти уж несли крышку белую, глазетовую.
«И тебя! всё равно... принесут!» – злорадствовал тогда Павлушка и, теперь вспомнив, похолодел весь.
– Принесут... чтобы меня не приносили, чтобы не умереть мне, Божия Матерь, сделай Ты... ведь я маленький! – Павлушка стал на колени и, кланяясь в землю, ударялся лбом о холодные плиты.
Играли камни на белой ризе, жемчуга таяли, и казалось ему, лик Божьей Матери участливо глядел на него.
Знал Павлушка твердо, всё Она даст ему, ни в чем не откажет... не будет двоек, слоненок у него будет... он ведь ни в чем не виноват...
«А бондарь виноват?»
Бондарь, бухаясь в землю, вытягивал ноги. На тяжелых сапогах сверкали подковки.
Павлушке вдруг захотелось подковок.
«Ты отними от него, дай их мне!»
И он протянул руку к сапогу бондаря попробовать, не отвалились ли чудом подковки, и, пораженный, остановился: справа и слева сверкали такие же подковки.
|
208
|
А почему у него нет подковок? Почему только один он стоит маленький, ни в чем не виноватый и всем чужой?
И вдруг понял.
Кругом были грешные, несчастные, грешные, как бондарь.
Они молились –
«Кто их услышит? Ты их услышишь!»
Они просили –
«Им будет ответ? Ты им ответишь!»
– Мне будет ответ, я не виноват ни в чем, – шептал Павлушка, и ему до боли стыдно, что он не виноват ни в чем...
– С л а в а Т е б е, п о к а з а в ш е м у н а м с в е т! – дьякон растворил царские врата, и запели певчие: С л а в а в В ы ш н и х Б о г у.
Павлушка стоял, как пригвожденный, не засматривал в окно, как всегда засматривал: не увидит ли с в е т п о к а з а в ш и й с я?
Мимо неслось В е л и к о е с л а в о с л о в и е, он повторял одно слово черное, звал темное с подковками, с серебряными.
– Пускай мне двоек наставят, пускай меня выгонят, пускай меня черт возьмет! – шептал Павлушка, прося и требуя.
Всенощная кончилась.
Бочком вышел Павлушка из церкви и побрел домой. Шел он домой оголтелый, распахнувшись, нес он не сердце, а комок вместо сердца.
Хотело сердце, ни в чем не виноватое, быть грешным, повинным.
Хотели глаза, ни в чем не виноватые, плакать от отчаяния.
Молить –
«Кто их услышит? Ты их услышишь!»
Просить –
«Им будет ответ? Ты им ответишь!»
Хотел Павлушка, чтобы ч ё р т сцапал его, чтобы чёрт посадил его к себе на закорки и пустился бы с ним по белому свету, куда хочет, куда глаза глядят.
Хотел, чтобы рука огромная, стеклянная покойницкая схватила его и тут бы на месте прихлопнула.
Быть бы ему вот этим отходником, трясущимся на бочке, ехать бы, трястись ему оборванному и голодному в ночь на
|
209
|
грязную работу, нюхать этот отвратительный запах и копаться в зловонной бурде.
Павлушка стремительно повернул с тротуара и пустился за бочкой, стараясь как можно больше надышаться мерзостью и норовя выпачкаться.
|
4 |
Спинка. Брюшко.
Рак. Лягушка.
Детская игрушка.
– пели – выговаривали хором: Трясогузка тонко, Павлушка потолще, а Пугало толсто, и выделывали при этом руками разные финтиклюшки, заканчивавшиеся дружным кукишем.
– Павлушка, – просунулась в дверь Маланья-Аксолот, – поди-ка сюда, что я тебе скажу.
Все повскакали к Аксолоту.
– Мухтар пришел, ворону приволок, варить что ли?
Павлушка погрозил пальчиком, и на цыпочках всей гурьбой двинулись гимназисты в кухню.
Главное, надо было всё от сестры Кати скрыть, а то Катя еще возьмет, да и выбросит ворону за окошко. А о вороне Павлушка давно умом раскидывает. Ему как-то попалась одна книжка, в книжке всякие звери и птицы нарисованы были, и рядом с птицами что-то вроде с м е р т и. «И не смерть это, – объяснила Катя, – это скелет, а скелет можно и самому сделать из вороны». И с тех пор засела ворона Павлушке в голову, колом не вышибешь, – непременно захотелось ему скелет устроить, и чтобы скелет у него на столике стоял со стеклянным козленком.
М у х т а р, лохматый дворник в валенках, и весь какой-то будто сделанный из валенок, топтался в кухне, кадя себе под нос дохлой вороной.
Обступили гимназисты Мухтара, выхватили из рук ворону.
Положили ворону на грязную табуретку из-под помойной лоханки, подсучили рукава и уселись кружком на корточки. Трогали ворону пальцами, рассматривали всю кругом, расправляли крылья, потом за клюв принялись, раздирали задеревенелый клюв.
– Ворона старая, – сказал Павлушка, – ни одного целого зуба.
|
210
|
– Ворона жрет десной, у их сестры зуба не водится, – Аксолот-Маланья поставила на плиту доверху полный поганый чугун.
– Нет, водится, – заступился Пугало, – вот такие в семь аршин, круглые...
– Круглые! – передразнила Маланья, – круглый-то зоб, как яйцо.
– Зоб вон, под шейкой, там камни хранятся, не знаешь ты!
Маланья подкладывала дров в печку. Вода нагревалась.
А ворону гимназисты щипали. Перья складывали они в кучку. И тряслись над каждой пушинкой, чтобы потом из вороньего пуху Аксолоту перину сделать.
А как ощипали, зажгли лучинку и стали лучинкою палить ворону, чтобы все пенушки вывести.
И вывели они пенушки, принялись потрошить.
Обломанным перочинным ножиком взрезали зоб: искали камней, но камней не было, а была какая-то липкая труха.
Перемазались, всё перемазали: и руки, и лицо, и курточку.
Не отрубая головы, положили ворону в чугун.
Закипела ворона.
И пошел по всем комнатам такой смрад, такой дух, хоть из дому беги.
Прибежала Катя, рассердилась, ворону велела в сени вынести, а детей прогнала из кухни.
Вот тебе и ворона!
Гимназисты потащили за собою Мухтара. Мухтар был выпивши, а когда Мухтар выпивши, с ним весело, и вороны не надо.
– Мухтар, а Мухтар, покажи, как ты... э т о делаешь? – щипали и подпихивали дворника, напихивая на него вертлявого Трясогузку.
– Нельзя, нельзя, – отбрыкивался Мухтар.
– Да не умеешь! да ты не умеешь! да ты, ты не умеешь! – дразнили, поддразнивали дворника, пока его не прорвало.
И Мухтар облапил Трясогузку.
А Трясогузка-Доронин дал ему подножку, вывернулся, да и был таков. И полетел Мухтар к чёрту на кулички – грохнулся об пол.
И ползая по полу, хорохорясь, представлял дворник и выделывал разное т а к о е.
|
211
|
Грохотали от удовольствия гимназисты, покатываясь со смеху.
– Ну, теперь спой, Мухтар, спой нам, пожалуйста!
И поднявшийся на ноги, разморенный, запел Мухтар песню несуразную и таким же, как весь валенный, каким-то валенным голосом:
Что же ты, Матрена,
К лесу не пришла,
Али ты, дурёна,
Другого нашла.
И остановился:
– А дальше нельзя.
– Нельзя! нельзя! нельзя! – задразнили снова Мухтара.
Просунулась в комнату Аксолот-Маланья, позвала Мухтара: его в сторожке спрашивают.
Мухтар обозлился и ругался.
И, ругаясь, вышел.
Ушел Мухтар. Чего бы еще выкинуть? Сидеть так, сложа руки, – скучно. Раздумывали.
Павлушка подговаривал впотьмах на чердак лезть, да дело не выгорело: поймают, изобьют, как жуликов.
Наконец, выдумали игру.
Пересчитались, кому водить, и начали.
Трясогузка и Павлушка хлестали ремнями Пугалу, а Пугало, взобравшись на стул, отхлестывался.
Вся игра в том только и заключалась, чтобы о т х л е с т ы в а т ь с я.
Сначала всё шло мирно, хлестались понарочну, потом перешли и позаправду, норовя двинуть пряжкой.
Павлушка хватил Пугалу по лицу, Пугало не удержался и кувырнулся со стула. Кувырнулся Пугало, ударился об пол, – заплакал.
Задрало остальных.
– Нюня! Нюня! Нюня! – принялись дразнить.
– Пугало! Пугало! Пугало! – поддразнивали.
– Сам Пугало! второгодник! – отбрыкнулся было Пугало на Павлушку.
|
212
|
– А твой отец – пропойца, сосуд за обедней уронил.
– Пропойца! Пропойца! Пропойца! – наступали на Пугалу.
Пугало плакал.
И чем бы всё кончилось, кто его знает, да за Трясогузкой горничная пришла домой уводить.
Поднялся было и Пугало, да опять сел.
Увела горничная Трясогузку. Пугало с Павлушкой одни остались.
И стало вдруг Павлушке стыдно, что обидел он Пугалу.
– Пугало, поди сюда! – позвал Павлушка робко.
Пугало всхлипывал.
– Поди сюда, говорю, слышишь?
Но Пугало всё всхлипывал.
– Давай, Пугало, слоненка унесем! – тронул Павлушка Пугалу.
– Давай.
– А как же мы его унесем?
– Стамеской.
– Стамеской не выйдет, долотом лучше.
– Долотом.
– А когда мы его унесем?
– Завтра.
– Никому не скажем?
– А дразнить не будешь?
– Я тебе, Пугало, козленка отдам, хочешь?
– Хочу.
Павлушка отыскал тряпочку, бережно закутал в тряпочку стеклянного любимого козленка, чтобы козленку холодно не было, и подал его Пугале.
– Вот тебе, Пугало, бери!
Пугало встал, вихры торчали, и щеки горели.
– Павлушка, – сказал Пугало не по-своему, – ты... папашу... в заштат выгнали... благочинный. Мы, Павлушка, с голоду помрем.
|
5 |
Утром на следующий день Павлушка в гимназию не пошел. Надел было ранец, и подкосило.
Поставили Павлушке градусник: жар. Хотели в постель уложить, заартачился, не хотелось ложиться.
|
213
|
Пошел ходить по комнатам.
В окно смотрел.
За окном падал мокрый снег и, не долетая до мостовой, таял.
Таял снег на крышах, только на дровах у сарая лежал легким слоем.
И так тянулось время, так невесело.
Так Павлушке было невесело, – плакать хотелось.
Столик стоял сиротливо, – к о з л е н к а не было. Жалко стало козленка. Зачем его отдал? Теперь у него нет ничего. И у Пугалы тоже нет ничего... с голоду помрет. И козленок, и Пугало.
«А слоненок?»
Закрыл Павлушка глаза, стал на пальцах гадать: принесет Пугало слоненка или не принесет?
– Нет. – Нет. – Нет, – шептал, гадая, Павлушка.
А ну как никакого слоненка и нет в шкапчике, а так он его себе выдумал? И откуда взяться слоненку в шкапчике? А если слоненок на самом деле сидит в шкапчике, то дастся ли слоненок взять себя? Пойдет ли к нему? Не всем ведь дается слоненок, не ко всякому идет. К Пугале пойдет, а к нему?
Закрыл Павлушка глаза, завертел пальцами.
– Да. – Да. – Да, – шептал он, гадая.
В комнату сестры Кати вошел настройщик, стал пьянино настраивать.
– Серый слоненок, серая мордочка, – будто выговаривая, ударяла нота.
Павлушка лег на кровать прилечь и прислушивался.
– Серый слоненок, серая мордочка, – ударяла нота.
И представилось Павлушке, будто какой-то маленький зверок выскочил из часов, подполз к кровати, понюхал его и забегал по комнате.
Бегает зверок на одной ножке, выпускает паутину, путает комнату, приплясывает.
И хочет Павлушка встать, поймать зверка, и не может. Не может он ни голову поднять, ни рукой тронуть.
Бегает зверок на одной ножке, паутиной путает комнату, приплясывает, губой причмокивает:
Чок-чок! Пятачок.
Побежала в кабачок...
|
214
|
Опутал зверок комнату, стулья, стол, опутал кровать, опутал Павлушке ноги, опутал руки, путает тело.
Сердце Павлушкино путает.
– Слоненок, миленький, не трогай меня! – плачет Павлушка.
Но зверок-с л о н е н о к не слушает, ему и горя мало, всё шибче, всё прытче бегает по комнате, приплясывает, губой причмокивает:
Чок-чок! Пятачок.
Побежала в кабачок...
И вдруг для Павлушки понятным становится, что не зверок это, не слоненок, а ч ё р т.
Павлушка раскрыл глаза испуганные, ни в чем не виноватые, измученные.
В комнате сестры Кати настройщик настраивал пьянино.
|
* |
У Павлушки корь.
Третий день, как началась корь, и теперь жарила вовсю.
В первый же вечер забегал Пугало, принес Пугало Павлушке з а я ч ь ю л а п к у.
Лапку положили больному под подушку, а Пугалу прогнали: заразится.
Всякий день пичкали Павлушку противною касторкою. Аксолот-Маланья давила капсулю и, размазав касторку на кусочек черствого хлеба, потчевала Павлушку.
От одного воспоминания у Павлушки в глазах мутилось.
Слава Богу, больше не надо!
Пришел доктор, посмотрел язык у Павлушки, пульс щупал.
«Павлушка не должен чесаться, а то хуже будет».
А Павлушка почесывался: притворялся, что спит, и сам почесывался.
Вот вышла Маланья-Аксолот в кухню, притворила за собою дверь плотно. И когда совсем в доме затихло, Павлушка соскочил с кровати и, ступая босыми ногами по холодному полу, дрожа всем телом, пробрался к зеркалу.
|
215
|
Глянул на себя в зеркало и зажмурился. И снова с болью впился тяжелыми глазами на свое непохожее лицо.
Не было места, не покрытого красным лоснящимся пятном, сплывающимся с другим таким же красным и лосным, и с третьим, везде: на лбу, на голове в волосах, на носу, на груди.
Ощерил Павлушка зубы, и не блестящие и белые, а мутные теперь, мутно-зеленоватые. Хотел язык совочком состроить, а язык тяжелый, не поворачивался.
Шептал Павлушка нестерпимо чешущимися губами и гримасничал, – не узнавал себя.
И вдруг понял, что отражается в зеркале, смотрит на него из зеркала не он уж, – он умирает и скоро умрет.
Шатаясь, отчаянный подполз Павлушка к кровати, надернул на себя одеяло и, в страшном холоде и тоске недетской, скорчился.
И ему казалось, он большой, и не только большой, а старый, как тот старик-священник.
«Владычица, прости меня!»
Комната наполнялась ходом часов, слушал Павлушка, как часы х о д и л и, а ходили они будто на длинных ногах в мухтарских валенках, ходили по комнате вокруг кровати, шлепали:
– И тебя! не уйдешь!
Павлушка нащупал под подушкой заячью лапку, ухватился за лапку, как за последнюю соломинку, но не поддалась лапка, выюркнула из рук.
И стала лапка под одеялом прыгать, проскочила ему за ворот под сорочку, выпустила коготки, зацарапала по голой спине.
– Лапка! лапочка! – стонал Павлушка.
Но удержу ей не было.
И всё пришло, всё сошлось, чтобы мучить Павлушку.
Прилетела ворона ощипанная, пустая, без внутренностей, уселась синяя над головой, разинула клюв –
Вышел слоненок из шкапчика, выгнул хобот, поймал за ногу и потянул Павлушку с кровати на пол –
На полу дьякон ползал – отец Пугалы – растерзанный, что-то красное – причастие – собирал в горсть, чмокал пьяной губой –
И сыпались сверху с потолка на Павлушку ножички, стрелки, машинки, коробочки, картинки, кораблики, раковинки,
|
216
|
балльники, двойки – стреляли, давили, резали, крышками защемляли пальцы, царапались –
И уж не видел он ничего, ничего не слышал, он летел куда-то в пропасть, он летел на закорках у чёрта, летел не по белому свету, а по чёртову полю.
И представилось Павлушке, идет он будто с сестрою Катей по огромной, широкой каменной площади на чёртовом поле.
Схватились они за руки, торопятся. И жутко и страшно им, и куда идут – сами не знают. Одно знают, пришел конец.
И нет им спасения.
Знают они, кто-то, какой-то старик слепой и гадкий подстерегает их. Он давно подстерегает их.
И нет им спасения.
И чувствует Павлушка, что старик уж тут. Да вон бледный, изможденный, с зеленоватою бородой, как бондарь. Старик стал на тумбу, вот-вот бросится...
И нет им спасения.
Схватил Павлушка тяжелый лом, ударил старика по лысине.
Бьет и сам чувствует, что сил уж нет больше, нет сил еще раз поднять лом.
А старик поднимается с тумбы, бледный, изможденный, с зеленоватою бородой, как бондарь.
– С л а в а Т е б е, п о к а з а в ш е м у н а м свет!
|
6 |
Много недель провалялся Павлушка.
Вытянулся Павлушка, глаза потемнели, и всё будто внове: слышал он каждое слово, каждому слову радовался и предмету.
Потом скучища напала смертная. Никого к нему не пускали, а самому не позволяли из дому выходить.
Ушла осень, пришла зима.
Всё стало белое, снег похрустывал.
Выбежать бы на улицу, да в снежки!
Играли другие.
А что толку в окно смотреть, как играют другие?
Скучища была смертная.
И вот, наконец, на Катины именины, в первый раз Павлушка на волю вышел.
Появились в доме Трясогузка и Пугало.
|
217
|
Под орех разделывали, чего они только не выкидывали.
Да всему есть конец. Прогнали их в комнаты.
И весело было на именинах у Кати, как никогда.
Пили красное вино, ели мороженое. Отмочил Павлушка коленце: вымазал себе нос табаком.
– Сыт, пьян и нос в табаке!
Вымазались Трясогузка с Пугалом, вымазали Мухтара и Аксолота-Маланью. Потом передрались, перецарапались, а кончили миром.
С л о н е н о к всё равно их будет!
Мухтар достал плоскозубцы, – у них есть теперь плоскозубцы, а плоскозубцами всё можно.
Завтра пойдет Павлушка в гимназию.
Завтра же они отопрут шкапчик, вынут слоненка. Запрягут они слоненка в санки, и помчится слоненок по улицам, мимо гимназии, в поле.
– Будем кричать и петь во всё горло!
– Ничего не будем бояться!
– Нацепим слоненку на мордочку красную ленточку!
– Порвем книжки и балльники!
– На край света поедем!
– А гимназию к чёрту!
|
218
|
|
|
|
|