ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
Дом ломают

На колокольне часы пробили полдень, когда Петр и Николай выходили из монастырских ворот.

Казалось, из проглянувшего солнца высекал бой свои теплые звуки. Так все горело на талом снеге.

Петру надо было на репетицию, и он повернул в сторону к театру.

И когда Николай остался один, охватило его беспокойство, тьма голосов наперебой заговорили в душе.

Почему он на могилу к Вареньке не зашел? Зачем Петр оставил его одного. Почему он старцу всего не сказал, а ведь только одному старцу он и мог бы все сказать? Почему у старца прощенья не попросил? Почему старец у них прощенье просил? Почему Александра подозревают в том, в чем Александр совсем не виновен, в том, что сделал он, Николай? Таня отравилась! Таня отравилась? Где она? где Таня? Почему на него так смотрят? Зачем он еще ходит по земле? И куда он идет? Где Таня? Где Александр?

«Дом ломают!» – вспомнил вдруг Николай и повернул в сторону, по направлению к дому Огорелышевых.

287

Был яркий весенний день, – согреваясь, земля будто выперлась от тепла своего, от радости, что вот снова с весною открыта жизнь: иди, куда хочешь, бери, чего хочешь.

Обогнал Николай солдат с музыкой: звуки меди подымали его над землей, вливались в него, сделали его самого звучащей медью. И звеня, он побежал по улице и летел, будто на крыльях. И грохнулся бы о тумбу, если бы не чья-то рука, крепко впившаяся ему в грудь.

Какой-то господин в драповом пальто, насмешливо улыбаясь тонкими птичьими губами, пристально глядел Николаю в глаза.

Николай рванулся, высвободился и, боясь оглянуться, пошел шагом.

Шел Николай так долго, кружил, не замечая улиц, пока не поравнялся с знакомым Бакаловским домом, с черной доской на воротах, сплошь измелованной фамилиями жильцов. Вошел во двор.

На дворе на солнышке сидели в кружок ребятишки – девочки в кумачных платочках. Взлохмаченный, без картуза, спившийся старик регент, размахивая руками, управлял хором.

Как у наших у ворот

Стоит девок хоровод...

– пели девочки тоненькими и какими-то обласканными голосами.

Вдруг регент остановил хор, напыжил седые усы и, скорчившись в три погибели, как бы изображая страшного сыщика, зашипел перегорелой октавой:

– Откуда ни возьмись ноздря... – и, выпрямившись, хватая Николая за грудь, закричал прямо ему в лицо: – Ты ж убил человека!!

Николай остолбенел.

– Тебе Таньку? – зашептал регент, насмешливо улыбаясь, – нет твоей Таньки, Танька тю-тю!

Заглянувший в калитку Бакаловский дворник Степан, вызывавший когда-то Машку, сделал скребком какой-то ружейный прием, будто отдавал Николаю честь.

288

Как у наших у ворот
Стоит девок хоровод...

– снова запели девочки тоненькими и какими-то обласканными голосами.

Боясь оглянуться, Николай вышел из Бакаловских ворот и пошел, ускоря шаг.

Мелькнул красный огорелышевский забор, густо утыканный изогнутыми, ржавыми костылями, мелькнули красные скрипучие ворота. Ровно сквозь сон, слышал Николай, как отдирали доски с красного флигеля, как визжали непокорные гвозди, и что-то трещало и ломалось.

Да это в сердце у него ломали!

Вдруг из переулка камнем пересек ему дорогу весь запыхавшийся золоторотец.

Прижимая руку к груди, метался золоторотец, как ошпаренная крыса. С обезображенного лица его рвались глаза.

Видел Николай, как выворачивались глаза от ужаса и перекипали в каком-то черном огне неминуемой беды, рвались от беды.

Озверелая толпа гналась за вором:

– Держи его! держи его! держи!

К конце прицепили лошадей. Мальчики-форейторы, подпрыгивая, махая длинными рукавами, будто обрубками крыльев, свистели, а лошади из сил выбивались, не могли тронуться.

Толпа запрудила все проходы. Надорванно заливался колокольчик конки. Кондуктор, морща желтое лицо и наседая грудью, вертел тормоз, сам заливался мелким гаденьким смехом.

Небо ярко-синее над пестрой толпой куталось в блестящую сеть весеннего солнца и, казалось, спускалось все ниже, совсем над улицей.

– Держи его! держи его! держи! – гикала озверелая толпа.

Николай бросился через проходной двор: едва дух переводил, словно не золоторотца, а его ловили. Подкашивались ноги, сох рот.

«Д о м  Б р а т ь е в  О г о р е л ы ш е в ы х», – метко

289

стрельнуло прямо ему в глаза, и он, не раздумывая, повернул в калитку, спустился к белому Огорелышевскому дому и прямо к парадному ходу. Рванул за бронзовую пасть-колокольчик, и слышал, как прокричал звонок за дубовой крепкой дверью.

Кузьма – белый дворник открыл ему дверь.

– Не принимают! – нагло сказал Кузьма, не хуже монаха у старца, но, оглянув Николая, вдруг просиял весь,

– Николай Елисеевич, неужто это вы? К дяденьке навестить?

– Дома, не уехал еще?

– Дома-с, дома-с, пожалуйте... А у нас, Николай Елисеевич, Трифон помер! Песню-то еще играть заставляли «Сто усов, – сто носов...» А дяденька хворые стали, бывал очи летают...

Кузьма пошел доложить. Николай ходил по коридору. Приторно пахло цветами.

В конторе скрипело перо, и на разные лады выщелкивали счеты припев непристойной песни:

Сто усов –
Сто носов...

На матовом стекле двери конторы по-прежнему стояла черная лепная надпись: чортора вместо конторы, давнишняя финогеновская проделка.

Заглянул Николай в библиотеку. Завешанные зелеными шторами, стояли по-прежнему полки и шкапы, битком набитые книгами. Отдернул было занавеску, хотел посмотреть книги и отскочил.

– Держи, держи! – послышалось ему в хрипе старых часов.

– Пожалуйте, – Кузьма осклаблялся, – сердитые они, ужасть!

Медленно поднимался Николай по знакомой лестнице, так медленно, словно кто-то тянул его за ноги со ступенек вниз к двери. Задевал прутья ковра, цеплялся за перила.

«Цепочки-то на лампах вовсе не золотые, – подумал он, – а медные, и цена им грош!»

290

Сто усов –
Сто носов...

– выщелкивали ему вдогонку из конторы счеты припев непристойной песни.

Приторно пахло цветами. Весь зал был в живых цветах, словно был в доме покойник. Запах мутил.

На площадке лестницы забилось сердце: зачем он попал к Огорелышевым, и на что ему видеть Арсения?

«Дом ломают!» – вспомнил вдруг Николай и ему стало ясно, зачем ему понадобился Арсений: сейчас он объяснится с Арсением, ведь это же невозможно, чтобы их дом сломали!

А почему невозможно? Но это уж как-то само собой решилось, и Николай крепко дернул за ручку двери к Арсению в кабинет и вдруг приподнялся на цыпочки, оробел, как в детстве.

– Можно? – упавшим хриплым голосом спросил Николай.

Но ответа не было.

– Можно? – спросил Николай, зуб на зуб не попадал у него.

Но ответа опять не было.

– Можно? – спросил Николай в третий раз и, не дожидаясь ответа, грубо толкнул дверь.

Арсений сидел у своего письменного стола, высоко по-американски задрав на стол ноги, нетерпеливо покосился из-под пенсне на гостя, и на желтой его морщинистой шее задергался мускул.

– Тебе чего? – взвизгнул Арсений, как ощетинившаяся кошка.

Отвратительный кошачий визг – огорелышевский звенящий, уничтожающий звук на минуту остановил Николая.

И они напряженно смотрели друг на друга. Вдруг Арсений забеспокоился, рука его, как мышь, проворно скользнула к звонку.

– Вот эта самая фотография! – Николай вынул из кармана фотографию Огорелышевского пруда, ту самую, которую захватил с собой из Веснеболога: пруд в зимний

291

инеевый полдень, – и загородил звонок. А в окно, прямо перед Николаем, тянулся двор, и поверх нагих деревьев торчала облупленная черная труба флигеля.

И защемило у него на сердце, будто все эти черные кирпичи рухнули ему на сердце.

Старик нетерпеливо вертел перед собой фотографию: пенсне то и дело спадало.

И защемило у Николая на сердце от острейшей скорби: все нити сердца расщепились и заострились, и стало сердце кровавым ежом. Дрожь ударила его с головы до ног, он повернулся, хотел вырвать у Арсения фотографию, протянул руки, и руки его сами собой опустились на плечи Арсения, проворно обвились вокруг шеи и, крепко сомкнувшись, стали душить, и крепкие, мяли какое-то мясо, ломали какой-то упорный металлический стержень, какой-то костлявый хрящ...

В этом стержне, в этом хряще, – надо сломать его! – вся боль хоронилась и скорбь – надо сломать его! – деревья больше не покроются листьями, белый пруд никогда не оттает, седой теплый дым не поднимется из черной трубы – надо сломать его! – Таня не вернется, Таня никогда уж не вернется... беспросветно!

– Беспросветно!

Николай навалился всей грудью на старика и душил его уж задохнувшегося.

Старик, изогнув длинную морщинистую шею, глядел, как тогда Розик глядел с перебитой лапкой, словно спрашивал: «ну в чем же я-то виновен?» – и сладкая толстая слюня с кровью ползла из его разинутого прокопченного табаком рта.

Кто-то, не спеша, прошел мимо двери, шаги прошмыгали спокойно.

Николай высвободил руки. Не оглядываясь, вышел он из комнаты, притворил за собой дверь и к лестнице.

Приторно пахло цветами.

«Кровью!» – подумал Николай и невольно посмотрел себе на руки: руки его были чистые, без пятнышка, только жилы напружились.

На лестнице он никого не встретил, и в прихожей ни

292

души не было – Кузьма лампы чистил и, должно быть, наверх пошел за лампами, и в конторе было тихо, счеты не щелкали.

Так незаметно Николай вышел на волю, не таясь, обогнул белый Огорелышевский дом, стал подыматься к белым воротам.

Какой-то господин в драповом пальто с белым свертком в руках мешкал у калитки, словно поджидал Николая.

«В конфетной коробке огорелышевскую душу несет!» – мелькнуло у Николая, он прибавил шагу и, столкнувшись с незнакомцем, узнал в нем того самого господина, которого уж раз встретил на улице.

Незнакомец вежливо приподнял шляпу, птичьи тонкие губы его насмешливо улыбались.

В другое бы время Николай просто бросился на него или толкнул бы его, но теперь ему было как-то все равно, какая-то непреоборимая лень опускала ему руки.

И он шел так, ослабевая, с остановившимся взглядом куда-то за дома, за фабрики, словно искал, где бы можно было лечь и заснуть крепко-крепко. Слышал он сзади себя шаги и знал, что тот господин в драповом пальто идет за ним, не упускает из глаз, следит за ним, но обернуться охоты не было, было все равно.

– Господин Финогенов! – покликал таинственный провожатый: тенористо-прожиженныи голос его крючком зацепил Николая.

Николай приостановился.

– Прошу извинить, мы с вами немного знакомы, соседи, – господин в драповом пальто изысканно приподнял шляпу, – Плямка, моя фамилия Плямка, у Бакалова на пятом этаже комнату снимал, номер сто двадцать первый, а вы, господин Финогенов, в сто двадцатом, конечно!

И Плямка пошел с Николаем плечо в плечо.

– Что вам от меня надо? – спросил Николай, не вытерпев: как ни все равно ему было, а назойливость начинала и его выводить из терпения.

– Вы, конечно, из газет знаете, нашего князя убили?

– Удушили?

– Нет-с, что вы. Такую птицу голыми руками взять не-

293

возможно, это не старик, которого комар затопчет. Я вот всю ночь поджидал вас, кое-что передать имею... Вы, кажется, знавали Катинова? – Плямка прищурился.

– Катинова? Как же!

– Катинов и убил.

– Катинов?

– Вчера утром на площади. Конечно, зря убил. Катинова повесят! – Плямка тянул Николая по каким-то незнакомым улицам чрез проходные дворы, – сначала выбор у них пал на вашего дядюшку, Арсения Николаевича Огорелышева, – рассказывал Плямка, – потом решили оставить его в покое: не стоит марать рук. Раньше это имело бы смысл, но теперь... ваш братец Александр Елисеевич и тот поважнее. Впрочем, и князя зря и совсем даже зря на тот свет отправили. Если что и делал князь, так все под дудочку того же Арсения Николаевича. Лично я ценю только крупное, а пустяки эти – ерунда. В древности пророки огонь низводили с неба, ну нас на это не хватит, мы измельчали, огня нам не свести... не только там на кого-нибудь, а так, ну хоть на папироску. Для таких вещей, кроме великой веры, надобно и еще кое-что, а у нас ни веры, ни твердости, ничего, так, червячки... воробьев пугать!

– Какие червячки?

– Да обыкновенные, крохотные, навозные черви... так и кишат... беспросветно...

– Беспросветно! – повторил Николай, – беспросветно! – и услышал, как ударили в Боголюбовом монастыре в большой колокол, помолчали и опять ударили, помолчали и опять ударили. Так звонят в церквах, когда помрет священник.

– Старец помер! – сказал Плямка: птичьи тонкие губы его улыбались.

И словно мгла рассеялась перед Николаем. Кругом на улице на крик кричали, неугомонно шумели, немилосердно стучали, и каждый звук был отдельным, каждый звук выходил, как в рупор, с того света. И хотелось бежать, вернуться, поправить, спасти. А куда бежать? Куда вернуться? Что поправить? Кого спасти?

294

Николай рванулся от Плямки и побежал куда глаза глядят.

Мимо мчался легковой извозчик, Николай бросился за извозчиком, летел сломя голову. Уж схватился он за спинку санок, занес было ногу... но извозчик с остервенением хлестнул лошадь и пропал из глаз.

И снова ударили в Боголюбовом монастыре. Пел колокол о великой скорби и словно рвался похоронный звон от давивших слез, колокола перезванивали.

«Боже мой! Боже мой, почто Ты меня оставил!»

295

 
Главная Содержание Далее

 
Комментарии
С. 287. Почему старец у них прощенье просил? – Вкупе с предыдущей сценой в келье старца данная ситуация явно спроецирована Ремизовым на финал сцены посещения Карамазовыми старца Зосимы. Ср.: «...вся эта <...> сцена прекратилась самым неожиданным образом. Вдруг поднялся с места старец. <...> Старец шагнул по направлению к Дмитрию Федоровичу и, дойдя до него вплоть, опустился перед ним на колени. <...> Став на колени, старец поклонился Дмитрию Федоровичу в ноги полным, отчетливым, сознательным поклоном... <...> Слабая улыбка чуть-чуть блестела на его губах.
– Простите! Простите все! – проговорил он, откланиваясь на все стороны своим гостям.
Дмитрий Федорович стоял несколько мгновений как пораженный: ему поклон в ноги – что такое? Наконец вдруг вскрикнул: "О Боже!" – и, закрыв руками лицо, бросился вон из комнаты. За ним повалили гурьбой и все гости, от смущения даже не простясь и не откланявшись хозяину» (Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Л., 1976. Т 14. С. 69–70).
С. 288. Николай остолбенел. – Ср. со сценой в «Преступлении и наказании», в которой незнакомый мещанин неожиданно бросает в лицо Раскольникову обвинение в убийстве (Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Л., 1973. Т. 6. С. 209).
С. 290. ...полки и шкапы, битком набитые книгами. – Ср.: «В белом найденовском доме была огромная библиотека <...> все книги были под замком и ничего нельзя было трогать <...»> (Подстриженными глазами. С. 125, 156).
С. 294. – Катинов и убил. – Очевидный намек на убийство 4 февраля 1905 г. московского генерал-губернатора (1891–1905) великого князя Сергея Александровича (1857–1905) членом возглавляемой Б. В. Савинковым боевой организации эсеров Иваном (Яном) Платоновичем Каляевым (1877–1905), товарищем Ремизова по вологодской ссылке (в этой связи см. его письма жене от 24–25 и 25–26 апреля 1905 г.: На вечерней заре 3. С. 456, 458).
567
_______________________________________
 
Главная Содержание Далее