ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ |
Стопудовое яйцо |
Страстная прошла тихо. Финогеновы говели и в церковь к Покрову ходили к службам, а то в последний год редко их видели у Покрова. У Розика лапка поджила, и на первый день Пасхи он уж по двору за собаками бегал и лаял, как обыкновенно. И первые два дня Пасхи прошли тихо, а на третий день Петя, Женя и Коля с Прометеем опять сидели на Камушке в подвальной пивной у Г а р и б а л ь д и ‒ разговлялись. И вернулись они домой поздно и совсем нетвердо.
Приснилось Коле, сидит он будто наверху, в детской, в окно смотрит, а пустырь ‒ огороды под монастырем распаханы. В детскую входит девочка, держит яйцо в руках, безглазая, стала девочка в дверях, стоит, протянула руку с яйцом, безглазая. Безглазая она, а так всю душу насквозь проходит. И чувствует Коля, как сердце его будто расщепляется.
‒ Коля, вставай, в Боголюбов пойдем к обедне! ‒ услышал Коля голос Саши, и это вывело его на свет.
Коля поднялся, закурил папироску. Последние клочья сна с болью таяли, и подплывала к сердцу какая-то радость, будто угрожавшая ему опасность миновала.
Сонная комната в ярко-желтых лучах показалась Коле особенной, золотой, и голубой дым папиросы, увязая, цапался и, обессиленный, сдаваясь, таял.
Посреди комнаты, уткнувшись в сапог и подобрав согнутые ноги к подбородку, валялся Прометей, поскрипывая зубами, и было в лице его столько гордости и величия, будто закусил он не Петин сапог, а сапог всего мира.
Коле вдруг вспомнилась ночь, вспомнилась подвальная пивная, драка в пивной, и он бросил папиросу и снова повалился, но Саша заторопил его.
В голосе Саши была и настойчивость и еще что-то особенное, и это подняло Колю на ноги, он быстро оделся, и они вышли.
|
183
|
Несмотря на ранний час и середину апреля, летне парило. Даже в низких местах как-то сразу истлел снег, лед за ночь лопнул и пошла река.
Весь на солнце стоял монастырь, и жарко горели золотые шпицы белых круглых башенок. В монастыре звонили к обедне, как только звонят на пасхальной неделе, звонили с малиновым переливом, и со звоном колокола доносил ветер тревожный шум и гул половодья.
Идти было легко: еще влажная теплая земля уходила под ногами, и после зимы чувствовалась земля такая влажная и теплая.
На откосе зеленела тоненькая травка. Коля спустился к Синичке, сорвал одуванчик и шел с ним, как с золотой свечкой.
Сам себе казался Коля таким воздушным и хрупким, словно все тело его просветилось, и он слышал и чувствовал и самый малый шорох, и вот он переломится или растает в воздухе, и тоска заливала все его сердце.
Ночь и подвальная пивная не выходили у него из головы, восстановлялась подробность за подробностью, лезла к самым глазам, дышала своей мерзостью, и отделаться не было сил, а заглянуть поглубже, чтобы уж навсегда отойти прочь, страшно было, и путался неоплаченный счет, драка, и какие-то плевки, покрывавшие всю пивную ночь.
Саша твердо решил порвать с кругом Сергея Молчанова, и не потому, что непримиримость его остыла в нем, а просто потому, что никакой партии, никакому лицу не мог он подчиниться, не мог выслушивать ничьих замечании, не мог выносить, когда говорили ему, что он не смеет чего-нибудь делать так, как он хочет, а должен делать только так, как решила партия. Среди людей, объединявшихся вокруг Сергея Молчанова, были два-три человека, настроенные до какой-то исступленности в своей непримиримости, и готовы были умереть, осуществляя свое дело «убийство лиц, вредных и мешающих жизни». Саша уважал их, но с ними было тесно ему, это он давно уже чувствовал и только недавно сказал себе ясно и без колебаний, он не мог так замкнуться, так ограничить свои мир, так обезглазить его. И вот он решил совсем уйти: он пойдет к
|
184
|
Сергею Молчанову и там скажет им все по правде, прямо в глаза, ‒ пускай делают, как знают и что хотят.
И приняв решение свое, он чувствовал какую-то злобу, злость и озлобленность: ведь так долго и так много ждал он осуществить дело свое, которое теперь одному ему не исполнить, а с другими уж не может, и ему хотелось расплатиться с кем-то за все ночи свои, когда сердце его лопалось, за всю жгучесть мечты своей, за свое дело, которое совершить хотел.
Воскресения день!
И просветимся, людие,
И друг друга обымем...
‒ донеслось пасхальное пение из раскрытых окон Боголюбовского собора, когда, поднявшись по лестнице на монастырскую гору, Саша и Коля вошли в ограду.
В соборе было много народу, еле пробрались они на паперть. Но и на паперти душно было и от свечей и от ладана, и скоро они вышли из церкви, потолкались за воротами с богомольцами около к а м е н н о й л я г у ш к и, упирающейся в башенку старца, и повернули опять в ограду на кладбище.
‒ А помнишь, Саша, наши службы, наши стояния на верху? Мы бы тогда все молебны с акафистами выстояли! ‒ сказал Коля: пасхальное пение всколыхнуло всю его память, и он почувствовал, как ему больно, что прошло прежнее.
Саша горько и злобно засмеялся.
‒ Ты теперь и в Бога не веришь? ‒ спросил вдруг Коля.
‒ Разве это так важно, верю я или не верю? ‒ резко ответил Саша.
‒ А я, Саша, совсем об этом не думаю, просто не думается мне... или потому, что мне выспаться надо...
Они подошли к Огорелышевскому склепу-часовне, сели на каменные ступеньки.
Красный огонек лампадки поглядывал на них сквозь матовое окно.
‒ Помнишь, что сказал старец, ‒ Саша показал на ба-
|
185
|
шенку, ‒ В е р у е ш ь т ы в Б о г а и л и н е в е р у е ш ь, н е э т о в а ж н о, а в а ж н о т о, с Х р и с т о м л и т ы, и л и б е з Х р и с т а! Только не к тому я говорю это, чтобы оправдать себя и без веры с Христом быть. Пускай себе старец остается со своим Христом и благословением. Я не могу, ‒ Саша поднялся, ‒ не могу я благословить судьбу ‒ не-долю, беду человеческую с ее скорбью, печалью, нуждой, а раз я не могу благословить ее, и с Ним не могу быть. И если я в себе благословил бы ее, я не могу в тебе благословить ее, вон в том калеке не благословлю, и в Розике не благословлю, как лежал он тогда с перешибленной лапкой.
‒ Ты, Саша, теперь совсем не улыбаешься, а, бывало, как начнешь разные небылицы сочинять о гимназии: о яйце страусовом в шестьдесят пудов, помнишь, рассказывал, как физик в класс едва дотащил его, ты все улыбался, и когда игрушки мне приносил, тоже улыбался.
‒ Старец сказал бы, что тогда на мне был дух Божий, ‒ горько и злобно засмеялся Саша.
‒ Конечно, конечно, ‒ Коля вскочил и даже покраснел весь, словно нашел разгадку какого-то мучительного вопроса, ‒ дух Божий! Дух Божий и на мне был, дух Божий! Ведь в самом деле, ну что божеского в угрюмости, в муке, в страданиях человеческих, а когда болтаешь, когда врешь о небылицах, дух занимается от какой-то радости ‒ это, вот именно это и есть божеское, дух Божий!
А Саша, желая, должно быть, улыбнуться по-прежнему, кривя губы, протянул руку.
‒ Христа ради подайте милостыньку на яйцо стопудовое! ‒ и вдруг нахмурился, взял у Коли одуванчик и, отворив дверь часовни, положил на каменную плиту, ‒ вот цветок и пригодился.
‒ Варенька, барышня несчастная! ‒ тихо проговорил Коля, вспомнив, как называли фабричные Вареньку, ‒ вот мы и пришли к вам, Христос воскресе! ‒ и подумал: «проклятые пришли», и ужаснулся, что подумал так, и в ужасе прошептал, как когда-то в отчаянии шептала Варенька: ‒ Господи, подкрепи меня!..
А в это время красным звоном зазвонили во все колоко-
|
186
|
ла: обедня кончилась и тронулся крестный ход с артосом. Всю пасхальную неделю в Боголюбовом после обедни бывал крестный ход, носили вокруг собора артос.
Саша и Коля пошли за народом и, дойдя с крестным ходом до белой башенки, словно по уговору поднялись по знакомой каменной, холодной, полутемной лестнице. Но у самой двери Коля, словно спохватившись, повернул назад.
‒ Я не могу, ‒ сказал он тихо и медленно, с большим усилием выговаривая слова, и почувствовал, как что-то мучительно-страшное, что подходило к его душе, о чем и самому себе он не мог сказать, теперь сказалось: ему тоже, как Саше, надо кончить свое дело, только Саша во всем чист, он же крутом виноват.
И дверь башенки закрылась за Сашей.
О. Глеб обрадовался гостю, ‒ так давно никто из Финогеновых не заходил к нему, ‒ о. Глеб похристосовался с Сашей. Пирский, послушник старца, принес чаю и пасхи.
Саша заметил, что старец не то чем-то расстроен, не то болен: губы, совсем сохлые, вздрагивали, и щеки потемнели, как у мертвого, улыбался он, но лежала на улыбке едкая горечь.
«Может, и заходить не надо было!» ‒ подумал Саша, а на сердце кипело, и, не притронувшись к пасхе, сразу заговорил:
‒ Вот сейчас только что Коля сказал мне, что я и улыбаться перестал, а я, как вошел к вам, посмотрел на вас, и подумал: вот и вы после всех ваших благословений страданиям и бедам человеческим на вашей ступени недосягаемой тоже что-то плохо улыбаетесь.
Старец молча перекрестился: в келью донеслось пение Х р и с т о с В о с к р е с ‒ это крестный ход возвращался обратно.
‒ Нет, видно, с вашим благословением... ‒ задумался Саша, ‒ не создашь ничего крепкого и нерушимого. Ну как это можно? Чтобы улыбаться, надо пройти через весь ад да еще и благословить его! ‒ и вдруг подумал: ‒ «Да зачем же это он пришел-то к старцу? Сказать, что принял решение кончить свое дело с Сергеем Молчановым и не-
|
187
|
примиримость свою всю при себе оставить, похвалиться перед старцем?» ‒ и глухо сказал то, что еще ни разу и себе не говорил: ‒ не верю я в них, о. Глеб, ‒ и, удивленный словам своим, поправился, ‒ не могу я подчиняться и не хочу! ‒ и загорячился, ‒ никуда оно не годно, ваше благословение, расслабит оно, погубит всякую жизнь, расплодит всяких паразитов, нет, только резкий удар, грозная встряска, кровавый бич укрепят жизнь и зажгут мечту. А что делать с вашей любовью и всепрощением, когда задохнуться впору, посмотрите, люди костенеют в бескровной изморози, глаза у них слипаются, сонные какие-то, они кутаются, зябнут, идут шажком и топчут полегоньку друг друга, топнет, а сам посмотрит, – не больно ли?.. А надо подойти и... вот так! ‒ Саша резко поддался вперед, будто ножом ударил.
О. Глеб привстал с кресла. Мускулы задергались на его лице, как тогда, на Пасху, у гроба Вареньки.
‒ Что? ‒ спросил Саша с каким-то задором, ‒ я еще никого не зарезал!
Старец опустился в кресло и не сказал ни слова.
‒ Не хотите мне отвечать, ‒ сказал Саша уж затихшим голосом обиженного, ‒ говорить со мной не хотите, а ведь знаете, вижу, что знаете, зачем кровь проливается. Или рано мне знать тайну-то вашу, так что ли, не благословил я еще недоли вашей, не переступил я за последние страдания, где и кровь разрешается, где кровь, тайну крови постигают? а знаете вы, как поймут вас, с вашим примирением-то? ‒ будто поддразнивая, спросил Саша, ‒ не знаете? Всякий негодяй, всякий трус за вас ухватится, всякий паразит, всякий насильник ручку у вас поцелует. Вы задачу даете непосильную, ну сами посудите, кто ее решит: через все муки пройти надо и дойти до последнего страдания и ему, безглазому страданию-то, поклониться. У кого хватит сил, у кого достанет духа! Нет, не так вас поймут, и решать никто не будет по-вашему, а перевернет все примирение ваше в самое наиподлеишее помыкание и пойдет душить и есть поедом и давить и, что хотите, так одни, с одной стороны, а другие сами от отчаяния вешаться начнут, травиться начнут.
|
188
|
‒ Душа-то твоя, Саша!.. ‒ едва проговорил старец и, не досказав, замолк.
‒ Душа! ‒ захохотал Саша, ‒ а что в ней! ‒ и опять перевернул на свое, с чем и пришел к старцу, ‒ не хочу я, чтобы мою душу убивали, и не отдам я ее, никому не хочу уступать! ‒ и, страшно побледнев, застыл весь, глядя в упор на старца: ‒ а кровь-то и Христу понадобилась... Чтобы прийти на землю, ведь зачем-то понадобилось столько невинной детской крови, зачем-то надо было убить столько младенцев! Вы же сами рассказывали, помните? А если Христа никакого и не было, ‒ усмехнулся Саша, ‒ и если избиение младенцев только легенда, ученые это доказывают, то все равно легенда пошла, неспроста же такая легенда пошла. Кровь-то она нужна, для любви нужна, так выходит. Ты возненавидь всем сердцем твоим, возненавидь всею душою твоей, убей, и придет любовь.
‒ Если не полюбишь врага своего, нелюбовью измучаешься, а твой нож и кровь, пролитая тобою, на тебя же обратятся, ‒ о. Глеб запечалился, губы его вздрагивали.
‒ Не могу я простить, ‒ заерзал Саша, ‒ и скажите, пожалуйста, как же поступить мне с человеком, который людей ест, да, ест, жизнь у них отнимает, как поступить со всеми этими, кто приказывает и кто исполняет повеления, от которых гибнут люди? Уничтожать их только, больше ничего не остается.
‒ Подойди к нему, врагу своему, ‒ заговорил старец, ‒ загляни в глаза: глаза его горюют, на нем своя беда ох, страшная беда! А ненависть твоя не зальет и не раскроет тебе этой горечи и беды его. Нет, ты подойди к нему, загляни в глаза...
‒ А он захочет?.. Да он тебя ножом пырнет. Ха, ха! Он с тебя шкуру будет драть, а ты с губами потянешься, ха, ха! Я, может, подходил, и не один раз, ‒ уж с горечью сказал Саша, ‒ руку мою протягивал и до корней волос краснел от обиды: руку мою не принимали...
И, когда проговорил Саша свои последние слова, вдруг стало ему ясно, что говорить больше не стоит: старец не
|
189
|
знает ничего, а только из прописей повторяет уж много раз слышанное, разыгрывает из себя какого-то блаженного, увертывается и виляет, лжет перед ним.
‒ Заповедь; убий! убий того, кто убивает ‒ вот она заповедь! ‒ Саша встал с места и твердо заходил по келье, ‒ за зло тысячекратным злом... Да, кровь, и если я не пролью крови, так не мою, Бог с ней с моей, вашу прольют, Розикову прольют.
Старец сидел в своем кресле, казалось, и не слушал Сашу, дремал в своем мягком удобном кресле.
И гадок и омерзителен стал в эти минуты для Саши старец.
«Вот он схимой прикрыл свои прогнившие глаза!» ‒ думал Саша, злорадствовал, ему чудился запах, шел запах по келье, проникал сквозь платье, через кожу, сосал сердце. И так захотелось Саше обидеть, унизить старца, «старый лгун, ‒ думал он, ‒ изжил все свои силы», так хотелось ему крикнуть в лицо старца самое тяжкое оскорбление, такую обиду горькую, чтобы прожгла она всю его святость, ‒ «показную святость заклинателя бесов!» ‒ сказал себе Саша. Мысли его разрывали друг друга и, разорванные, бросались друг на друга, кипело сердце.
‒ Саша, ‒ сказал старец и дрожащей рукой протянул ему красное пасхальное яичко, ‒ Саша, сохрани его на всю жизнь.
«Стопудовое, ‒ вспомнилось Саше, ‒ Христа ради подайте милостыньку на стопудовое!» ‒ и, не приняв подарка, стиснул он зубы от горечи, закрыл лицо и сидел так, не раскрывая лица.
В монастыре ударили к вечерне.
Очнулся Саша, вспомнил: к четырем он должен поспеть к Сергею Молчанову, чтобы всех застать у него и навсегда уж покончить со всякими делами, и со всякой своей непримиримостью, и, не приняв благословения, вышел вон из кельи.
Старец до двери проводил Сашу, сполз с лестницы и долгим взором сердца глядел вослед ему: губы горько перебирали, ‒ старец молился, ‒ и рука крестила, ‒ старец
|
190
|
молился, ‒ и рука крестила еще неясное, еще далекое, что вышло и наступало на человека:
‒ Господи, подуй, подуй, Господи, святым духом на землю!
|
191
|
|
|
|
|
Комментарии |
С. 185. Воскресения день!.. – Пасхальный канон, песнь 1 (Творение Иоанна Дамаскина).↑ |
С. 186. ...и в Розике не благословлю... – Содержание беседы двух братьев представляет собой парафраз разговора Ивана и Алеши Карамазовых в трактире в гл. «Братья знакомятся» (см.: Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: В 30 т. Л., 1976. Т. 14. С. 208, 213–215). Кроме того, знаменательное, а потому вряд ли случайное совпадение: разница в возрасте у Саши и Коли («Коле исполнилось двенадцать лет, <...> Саше пятнадцать») точно соответствует разрыву в годах у Карамазовых: «Алеша, я помню тебя до одиннадцати лет, мне был тогда пятнадцатый год» (Там же. С. 208). ↑ |
С. 187. ...крестный ход с артосом. – Ср. в кн. «Подстриженными глазами»: сна Пасхальной неделе всю неделю после обедни крестный ход с артосом вокруг древней монастырской башенной ограды» (С. 133). Артос (греч. – хлеб) – хлеб, освящаемый на Пасху. ↑
|
С. 189. ...избиение младенцев... – Подразумевается эпизод Новозаветной истории, о котором сообщается в Евангелии от Матфея (Мф. 1:16). ↑ |
558
_______________________________________ |
|
|
|
|